Прошлой ночью тетушка Джулия умерла во сне. Это известие принес нам ее внук, пробежавший шесть или семь миль, чтобы рассказать нам о случившемся, нам первым. Мама сразу же исчезла и появилась с конвертом, в котором были деньги на похороны. Этот жест выглядел столь мерзким: она даже ни о чем не спросила мальчика, не обняла его, не сказала ни слова соболезнования: оттого, что она сразу бросилась к своим закромам, мне стало стыдно. Деньги. Деньги извинят то, что она не впустила этого мальчика в дом, оставила его снаружи, у входа, по ту сторону москитной сетки, которая словно означала некую невидимую, символичную грань между нами и ими.
Тетушка Джулия ушла, а я-то рассчитывала умереть у нее в объятиях, как прежде убаюкиваемая исходящим от нянюшки запахом тубероз, корицы и пряников. От нее всегда немного пахло кухней. Воскресной едой, жареным, карамелизованной кукурузой, сладким картофелем. Ее кожа была сладкой. Под чистым накрахмаленным воротничком она прятала свою волшебную броню, казавшуюся мне непробиваемой.
В ее руках я хотела бы уснуть. Но тетушка Джулия опередила меня, такова жестокая логика возраста.
Я налила ее внуку большой стакан воды и подарила свой велосипед. Чтобы он больше не бежал со слезами на глазах, со сбитыми в кровь ногами: мальчишке предстоит еще проделать столько миль, пересечь город, известить всех родственников и многочисленных друзей усопшей. Все любили тетушку Джулию.
Если бы только у меня был автомобиль, я могла бы помочь ему, этому мальчику. Но мой муж оказался на мели и не хотел, чтобы я сидел за рулем.
Я забыла многие слова, я отупела.
Одно из таких слов, которое мне больше не нужно, знакомое с пятнадцати лет, однажды ночью вернулось ко мне словно в каком-то сне: «наслаждение».
Меня, которая так любила принимать ванны, лежать в пене и ароматических добавках, палачи в белом погружали в ванны с толченым льдом и держали там, стискивая четырьмя руками плечи и лодыжки до тех пор, пока я не лишалась рассудка от боли. Сегодня один только вид ванны леденит мне кровь.
Кто извинится за это?
Гуфо больше нет, я должна беречь материалы. Холст и рамы стоят очень дорого. Мои библейские аллегории продаются не так хорошо, как я надеялась. По правде говоря, я продала только три — друзьям, Лилиан, Мерфи… Преданным мне. Верным.
Я вновь стала мастерить кукол из бумаги, которых когда-то делала для Патти, когда ей было лет пять или шесть. Часы и часы работы, ну, не важно. У каждой куклы свой наряд. Для Скотта я сделала наряд ангела: два больших белых крыла, соединенных на спине его пиджака. Думаю, эта кукла всегда будет самой любимой у меня. Мои поделки раскупают словно горячие пирожки.
Таллула вернулась под Новый год. Мы много смеемся, ей-богу. Я сказала, что хочу сделать и ее куклу, она ответила: «Давай, dahling,только пусть наряд у нее будет как у монашки или мотоциклистки». Мы вспомнили ту ночь, когда Ред вызвался прокатить меня на своем мотоцикле. Я забралась сама и велела Тал садиться сзади меня. Думаю, старожилы в Монтгомери до сих пор вспоминают двух лохматых девчонок на стреляющем мотоцикле, летящих прочь. Две кричащие от смеха весталки, оскорбляющие прохожих, сидящих в тени веранд. Господи… все это… забыто. Как и слова.
А еще мы с Тал поднимались по лестнице муниципалитета до колонн и там, между этими псевдоклассическими колоннами, словно две обезьяны на ярмарке, выполняли свои упражнения — я ходила колесом, а Таллула делала стойки на голове, мы показывали то, что стоило бы прятать. Люди отворачивались. Мы предавали благородное происхождение, свои семьи, которым не оставалось ничего иного, как смотреть на свое бесстыдное потомство.
Потом, чуть повзрослев, мы поднимались по тем же ступенями, и Тал разыгрывала наверху свои сценки. Она завершала их изысканным пируэтом, рассеивающим весь предыдущий трагизм. В тринадцать Тал уже была дивой.
Наше любимое представление называлось «Смущенные»: мы устраивались у двери столетнего борделя Монтгомери, и когда какой-нибудь тип появлялся изнутри — небрежно одетый, с налившимся кровью лицом, — мы швыряли в него масляные лампы. Это было очень забавно. Кто пошел бы в полицию жаловаться?
В лицее я была невероятно популярной. Меня официально выбрали самой красивой девушкой округа, я «стремилась к священным высотам», как говорят наши мужланы, к званию «мисс Алабама». Мальчики спорили из-за меня. Заключали пари. Бедные алабамские дурачки.
Я танцевала на балах в лагерях летчиков, и в их крепких и умелых руках я хотела бы остаться, потеряв голову. Мне не нравились офицеры, одетые в драповую форму. В этой форме у Скотта был идиотский вид — напыщенный, и, если бы я только задумалась тогда, это должно было бы меня насторожить. А вот пилоты в своих чудесных кожаных куртках, пахнущие табаком и гормонами, не были ни напыщенными, ни чопорными: думаю, они были мечтой каждой девушки Юга и прочих мест.
В 1918 году солдаты и офицеры ожидали отправки к месту исполнения долга, Скотт тоже хотел стать героем, и я завидовала им всем — без исключения. Какая удача — родиться мужчиной! Какая жалость быть женщиной, если в тебе мужская душа. Столько мужчин хотели, чтобы у меня была душа самки.
Жоз общался со мной как с мужчиной. Держался со мной как с мужчиной, разговаривал на равных. Жоз любил меня: мой воспаленный мозг это знает, эту уверенность я унесу с собой в могилу.
На похоронах Патрисия Фрэнсис прочла кусок из письма, которое отец написал ей летом тридцать третьего, когда меня положили в больницу. Ей не было тогда и двенадцати.
Что нужно стараться делать:
Быть смелой.
Быть чистоплотной.
Быть деятельной.
Научиться ездить верхом.
Что нужно стараться не делать:
Обращать внимание на то, что о нас говорят.
Играть в куклы.
Думать о прошлом.
Размышлять о будущем.
Торопиться вырасти.
Пытаться быть первой.
Стремиться к триумфу.
Мы плакали, когда Пат дрожащим голосом читала советы человека, обожавшего ее. Я захотела обнять дочь, прижать к сердцу. Больше я не смогу этого сделать.
Что я чувствую?.. представляя, как сгнию между четырех стволов анакарды?.. Нежность, доктор. Ужасающую нежность. Но это безумие двоих не было любовью.
Верните мне брата. Такие люди, как Энтони-младший, не могут исчезнуть, ничего не сказав. Это ноль может исчезнуть сам по себе. Мой брат был высоким, красивым и таким далеким от меня; о его мятежном детстве сложили легенды, равно как о его проказах и неизменных странностях. Минни больно ранит меня, говоря: «Твой брат не знал, что еще выдумать, чтобы заявить о себе. И в конце концов придумал».
Верните мне Рене, другого брата, моего случайного близнеца. Убив себя газом, Рене уничтожил весь свой дом, но, думаю, он не хотел этого. Я снова вижу его на койке в Ларибуазьер, у него на груди появились первые коричневые пятна. «Теперь тебе нужно идти, — сказал он, — бежать, моя маленькая американская танцовщица. Нужно встать на пуанты. Ну-ну! Не плачь. Увидишь: однажды ты станешь великой…» Он взорвал все вокруг. Не думаю, однако, что, убивая себя, он собирался убить кого-нибудь еще. Рене не такой. Уже три года мы не говорили с ним о Кокосе. Все исчезли, умерли или уехали. Он пил, принимал бензедрин и опиум. Нейролептики и электрошок. А потом этот долбаный туберкулез.
Они были детьми с безумными глазами. Хорошими мальчиками, по крайней мере.
Мальчиками, мечтавшими о Великой Войне Цивилизаций, так у нас в Америке называют Первую мировую войну.
Как жалко всех, кто не вернулся с фронта со звездой героя!