Изменить стиль страницы

«Один раз, и ты уже…»

«Давай, не будем об этом».

Рами исчез в ночи, как и возник из нее. Адас, замерев, стояла у ворот, пока не затих шум удаляющегося мотора, и шоссе снова опустело. В курятнике куры беспрерывно кудахтали. Адас добежала до дома и рухнула в кресло Элимелеха. Утренний ветер шумел и в комнате. Фонарь за окном швырял смутные пятна на стены. Двор кибуца пробуждался к новому дню, и голодная скотина мычала и блеяла.

Адас поглядела на себя в зеркало, на измотанное свое лицо, красные от бессонницы глаза, потухшие от невероятной усталости. Стояла перед собственным отражением и бормотала: Мойшеле и Рами виноваты во всем. Оба они ввели меня в тайны любви с уродливой ее стороны. Когда я уже раскрылась мужу, я надоела ему, и он послал мне любовника. И тело мое замкнулось от обиды. Мойшеле пришел ко мне с приблудным псом, а Рами – с сухими колючками, лишний раз напомнить о моем сухом теле и высохшей душе. Чего вдруг колючки? Наивной девушкой я видела в колючках особую красоту, но дни эти прошли, Господи, Боже мой, как далеки эти дни!

Испугалась Адас этих мыслей, вернулась из душевой и упала на постель.

Зазвенел будильник. Она пошла на работу в кухню, и весь день тело ее было тяжелым, как свинец.

Прошла осень, завершившая Войну на истощение, пришла зима мира и тоже промелькнула. Пришла весна 1971-го года, что была удивительно похожа на прошедшую осень, ибо сошла на страну тяжким суховеем. В сезонные одежды облачились тени прошлого, преследующие Адас. Мойшеле и Рами сбежали из ее жизни. Только все их переживания, изложенные в письмах Соломону, валяются заброшенной грудой на его письменном столе, покрываясь пылью. Рами с той встречи она больше не видела, а Мойшеле все еще за границей и возникает лишь редкой цветной открыткой. Жизнь ее все более запутывалась, показывая ей, насколько она одинока.

Она все смотрела на письмо Мойшеле Соломону, украденное с почтовой полки дяди. Сколько она будет сидеть в кресле Элимелеха с невскрытым конвертом в руке? Смотрит она на адрес Соломона, аккуратно написанный педантичной рукой Мойшеле, и взгляд ее витает в пространстве. Что ей делать с этим письмом? Вернуть дяде Соломону или не вернуть? Конечно же, она вернет. Все время, пока она держит письмо в руках, ее будет преследовать прошлое. Вскакивает Адас с кресла и торопится к дяде.

Глава пятая

Адас идет по аллее мандариновых деревьев и уже издалека видит дядю Соломона. Он стоит у окна своего дома и смотрит на шумную лужайку. Между нею и дядей лужайка занята Шлойме Гринблатом и его компанией. Ханче, слепая его жена, прижимает к себе внука Боаза, сына рыжей Лиоры. Зять Шлойме Рахамим сидит с тестем рядом и слушает его. А вот и Лиора выходит из дома родителей с подносом, уставленным чашками кофе, печеньем и пирогами, и угощает всех. До чего Лиора изменилась, просто не поверишь! Узкие джинсы с трудом сходятся на ее животе. Когда-то они с Адас были подругами. Адас прячется в тени мандаринового дерева. Не может она пройти через шумную компании Шлойме Гринблата – Лиора и Рахаим закрывают ей дорогу к дяде. Садится Адас на камень, и через ветви дерева разглядывает Лиору и Рахамима.

В десятом классе были они с Лиорой битниками в рваных одеждах, первые «джинсовые королевы» в кибуце. Это было в доброе время Голды, имя которой навсегда запало Адас в душу. Голда была круглой, морщинистой, седовласой. Носила очки. Янтарное ожерелье из пластика было единственным ее украшением. Она была старожилом кибуца, и это воспринималось как родословная, которой следует гордиться. Господь благословил ее верным мужем, сыном-десантником и дочкой, подарившей ей семь здоровых и симпатичных внуков. При всем при этом Голда не была похожа на женщин кибуца, таких же старожилов, как она, отличаясь чем-то, что трудно было определить. Голда была их любимой воспитательницей и советчицей, всегда рядом, готовой помочь двадцать четыре часа в сутки. Все, кто имел с ней дело, мог этим «голдиться». Даже такие жесткие парни, как Рами, временами «голдились» у нее. Слово это означало – делать нечто запретное, как, например, аборт у частного врача, чтобы ни одна живая душа об этом не знала, даже мать, или получать совет, как не забеременеть, и при этом не слышать внушений о половом воздержании от всех остальных воспитательниц. Они приходили к ней даже мыть голову смесью желтка, лимона и масла. Волосы становились мягкими и шелковистыми. Во время болезни отлеживались в постели и лакомились кулинарными изделиями Голды. Играл патефон, друзья собирались вокруг постели больной, и Голда угощала всех кофе и печеньем. Она, толстуха, умела сделать так, что ее вообще не было видно. И когда, кружась между ними, слышала то, что не для ее ушей, она как бы и не слышала. В любой час и в любом месте приходили к ней открыть душу. А некоторые сажали ее на скамейку в душевой, и читали ей сочинение по марксизму, о котором она мало чего знала. Или объясняли упражнение по английскому языку, которого она не знала совсем. Голда никогда ни во что не вмешивалась, только слушала, – и это именно было то, что требовали от нее – слушать и не вмешиваться. Больше всех «голдилась» у нее Адас со своими проблемами, связанными с Мойшеле и Рами. Тогда она еще была маленькой десятиклассницей, и отношения ее с Мойшеле и Рами все более запутывались. Добиваясь благосклонности Адас, они не брали ее к горящим пальмам, где крутились все летнее время. Она просила их взять ее с собой, они отказывали ей, отговариваясь разными причинами: ты еще мала, ты городская и вообще не понятно, кто. В одну из ночей они сдались ее просьбе, и Рами сказал: «Пусть придет и посмотрит».

Но что вспомнить? Чтоб снова стало дурно? Невозможно стереть из памяти остекленевшие глаза мертвой овцы. Пальмы горели в роще, воды источника вырывались из расселины горы и бежали по узкому руслу между деревьями в долину. Источник еще не испытывал летнего пекла, и воды изливались в избытке. Пальмы пылали, огонь и вода соединились, чтобы высветить и выпятить мертвую овцу, которая упала со скалы, копыта ее застряли в расщелине, и она не могла выбраться. Кристальные воды источника заливали тело, и овца казалась плывущей в струях, а пальмы протягивает ей горящие ветви. Источник сохранял ее, и птицы, падкие на падаль, ее не касались. И так она сохранялась в целости и смотрела с высоты остекленевшими глазами. Адас одолела тошнота, Мойшеле и Рами над ней смеялись. Мойшеле пытался сбить овцу, но у него это не получалось. Рами взял камень, смерил на взгляд расстояние, сощурил глаз, швырнул, и попал. Овца зашаталась. Адас охватил испуг, она закрыла глаза, скривила лицо. Мойшеле разболтался, вспоминая рассказы Элимелеха, своего отца, о том, что источник этот когда-то был священным для бедуинов, а сейчас народ Израиля пьет его воды, протухшие падалью. Мойшеле и Рами просто хохотали, и дикий этот хохот возвращался эхом от самого багровеющего горизонта и от пылающих пальм. А ей казалось, что хохот исходит из пасти мертвой овцы. Омерзение охватило ее, и со странной остротой она почувствовала, что кто-то, желающей ей зла, привел сюда с Мойшеле и Рами, к этой падали, застрявшей в расщелине скалы. Она закричала ребятам, что не хочет больше их видеть. Они же снова смеялись. Рами сказал, что знал наперед: она не выдержит. Мойшеле сказал, что она еще девочка, нуждающаяся в Голде. И она побежала от них по тропе, спасаясь от горящих пальм, овцы, застрявшей в скале, и хохота ребят.

Всю ночь она не сомкнула глаз. Утром Рами и Мойшеле вернулись в армию, а она пошла к Голде и нашла ее моющей унитаз в туалете. Она хотела тут же рассказать о мучительной ночи, но в этот момент Голда спустила воду, канализационная труба завыла. Адас опустилась на вычищенный Голдой и сохнущий мусорный бачок, и неудержимый смех, почти до плача, охватил ее. Слезы текли из глаз, и Голда заразилась от нее смехом, и теперь они обе хохотали, как глупые десятилетние девчонки. От этого дикого хохота оторвалась пуговица от лифчика Голды и упала ей в трусы. Она начала извиваться и дергать задом, но это не помогало, пока Голда не подняла платье и не извлекла пуговицу. Адас увидела жирные ляжки Голды и испытала потрясение. Но Голда уже набросилась с остервенением на раковину в припадке чистоплотности. Из разорванного лифчика вывалились тяжелые, большие груди, раскачивались вместе с янтарным ожерельем. Глядя на все это, Адас впервые подумала о том, кто она, Голда, как женщина, какова она в любви, ненависти, ревности. Никогда и никто не спрашивал Голду о личной ее жизни, и она ничего не рассказывала им о себе. Открыла кран, измазала руки собравшейся в раковине грязью, и тут же закрыла воду. Адас не успокоилась: