Амалия умела пришивать к потрепанным джинсам красивые, бросающиеся в глаза, лоскутья. Адас пришла к ней в склад, и увидела ее стоящей перед Голдой. Янтарное ее ожерелье блеснуло в глаза Адас. Голда стоял у автоматической установки, обрызгивающей одежду перед глажкой, и в облаке брызг ее руки ловко сновали с утюгом. Солнечные очки на ее глазах были новыми и от их стекол колебались тени на лице. Увидев Адас, Голда замерла, и янтарные бусы ожерелья на ее шее, словно желтые капли воды, застыли на месте. Затем сняла очки, и рука ее дрожала. Щеки ее тряслись, и глаза, уставившиеся в Адас, как будто вышли из орбит, чтобы ринуться на нее, стоявшую перед Голдой. Глаза ее, как два хищника, своей болью и печалью словно потрошили и душили душу Адас. Затем Голда снова надела очки, добавив к двум тяжелым ночам Адас этот пронзительный незабываемый взгляд.
Адас убежала домой, упрятала джинсы в шкаф, и больше на них не глядела. И всякие украшения, сделанные Лиорой, надоели ей. Пути их разошлись. Лиора ушла служить в армию, затем вышла замуж и открыла салон красоты, первый во всем кибуцном движении.
Адас не забыла Голду. Тот пронзивший ее взгляд заставил Адас пойти по ее следам, добровольно согласиться на работу в овчарне. Она пасла овец в горах и в поле, обжигала кожу и волосы на солнце, глаза ее свербили и губы потрескались от хамсина. Таким образом, она пыталась накликать на себя уродство Голды. Красоту свою Адас ощущала как проклятие. На этом «пути Голды» она столкнулась с Мойшеле и Рами, и во всем, что случилось, она видела месть Голды. В таком состоянии встретила она свои восемнадцать лет, и тут явился Мойшеле и надел ей на палец обручальное кольцо своей покойной матери. Конечно, не следует присовокуплять утро, залитое солнцем, к пылающим ночам, но лодка, на которой она потеряла девственность, качалась на волнах, и пруд швырял капли, застывающие на ее лице. В то невыносимо жаркое лет согрешила она с Рами.
Сидит Адас на камне, под мандариновым деревом, и пальцы ее поглаживают письмо Мойшеле, украденное из почтового ящика дяди.
Адас смотрит на дядю, стоящего у окна и вглядывающегося в аллею, как будто он увидел племянницу идущую по ней, и теперь ищет ее взглядом. Рахамим тоже не отрывает глаз от аллеи, как будто тоже ожидает ее появления. Глаза Рахамима и рыжие волосы Лиоры – препятствие на дороге к дяде. Отношения ее с Лиорой запутались из-за Рахамима, и она не может пройти мимо них. Лиора поднимет голову, увидит ее и, несомненно, начнет кричать, как в ту злополучную ночь.
Адас переводит взгляд с Лиоры на Рахамима, затем на дядю, стоящего у окна своего дома. Солнце на горизонте, и красный ореол его последних лучей постепенно гаснет. Гора смотрит на Адас не вершиной и не памятной ей дум-пальмой, а лысым склоном. Весенний ветер внезапно поднимает пыль в мандариновой аллее. Ломаются ветви, листья взлетают в воздух, скворцы снижают полет и тревожно кричат. Весь этот шум, похожий на приближающуюся битву, всегда происходит в мандариновой алее в хамсин. Этакая легкая буря, быстро успокаивающаяся, и вот, вроде ничего и не было. Ветер доносит с лужайки ясный голос Лиоры, беспокоящий Адас. Время между закатом и наступлением сумерек словно бы предназначено для сплетен. Но Адас отрешена от всего кибуца, и шепчет издалека дяде:
«Ты прав, дядя Соломон, я должна уйти отсюда, я должна оставить кибуц».
Она разглядывает имя дяди, написанное большими буквами на конверте. Это дядя Соломон прошлых дней, и имя его начертано не на ворованном ею письме, а в ее душе. Тогда, в дни ее детства, сидели они на ящике фирмы «Тнува», на берегу моря в Тель-Авиве, и она спрашивала дядю, что дольше, прошлое или будущее? Дядя отвечал, что для старого человека прошлое очень долгое, а будущее короткое, для молодого же все наоборот. Адас опять смотрит на дядю в окне и продолжает бормотать:
«Это не так, дядя Соломон. Можно быть молодым с долгим прошлым. Есть мгновения и слова, которые протягиваются в вечность. Есть воспоминания, которые набрасываются на будущее хищными руками и душат его, и тогда можно быть молодым с прошлым без будущего. И тогда прошлое, настоящее и будущее сливаются в одной фразе – «все не так, как было когда-то».
Где кончается это «когда-то»? Во время ее беседы с дядей, когда она вернулась из Иерусалима? Или когда ушел Мойшеле и явился Рами? Дядя тогда сказал ей, что она должна уйти из кибуца и строить свою жизнь заново. Куда она пойдет? В тот осенний день, когда она убежала к Мойшеле в Иерусалим и нашла в доме Элимелеха Иону, она решила вернуться в родительский дом, остаться и больше не возвращаться в кибуц. Вошла в дом, и в ноздри ей ударил запах грязного белья, мочи из туалета и подгоревшего мяса. Тут же поняла, что случилось что-то между родителями. В доме было темно и пугающе тихо, и только из кухни сочился бледный свет. Отец сидел у стола, и люстра бросала на него синие и красные отблески. Пепельница была полна окурков, и на тарелке перед ним лежали куски подгоревшего мяса. Стоял стакан виски и почти пустая бутылка. За спиной отца громоздилась грязная посуда в раковине, и мусорный бак был забит доверху. В кухне стоял запах сгоревшего подсолнечного масла, но на стенах все также цвели сиреневые цветы на шпалерах. На щеках отца цвели красные пятна. Белое платье светилось рядом с серой его майкой. Ветер, дующий в открытые окна, листал газету, лежащую на полу, и в глаза Адас бросился заголовок об объединении Египта и Сирии. Отец посмеивался над колеблющейся на ветру газетой, как ребенок над прыгающей игрушкой. Коснулся губами стакана и смотрел на Адас, как будто видел ее впервые. Виски и подгоревшее мясо, приготовленное матерью, сказали Адас обо всем. Никогда она еще не видела отца таким пьяным, уродливым и отталкивающим. Отчаяние, написанное на его лице, неожиданно вызвало у нее подозрение, что он вложил яд в виски, она подскочила к столу и попыталась забрать стакан, но отец вцепился в него и не отпускал. Лицо его было агрессивным, она испугалась и оставила стакан. Он упал на газету и разбился на заголовке. Отец начал плакать, и она крикнула:
«Где мама?»
Крик этот привел его затуманенное алкоголем сознание в чувство, лицо посерело, в горле послышался клекот удушья, и он вырвал на газету и осколки стакана. Жалость охватила ее, и она налила ему холодную воду, омыла ему лицо и вытерла полотенцем. И все это сделала с мягкостью, любовью, горячим чувством, которые никогда еще не выражала отцу. Наконец, он вздохнул и сказал, что ему плохо. Она погладила его лоб, и медленно он пришел в себя. Смущение и стыд отразились на его лице. Он взял из ее рук полотенце, вытер следы рвоты на майке и с большим удивлением спросил:
«Что ты тут делаешь?»
«Где мама?» «В доме отдыха».
«Это правда, отец?»
Он громко откашлялся, сложил губы, словно собирался свистнуть, и хитро подмигнул. Затем руками поднял к лысине кожу лица, так, что лицо стало гладким от морщин. Это не было шуткой, ибо глаза оставались печальными. Адас мгновенно поняла и крикнула:
«Мама сделала омоложение лица?»
«Ты сказала».
«Удалила морщины?»
«Я ничего не сказал».
«Ну, перестань, отец!»
«Я дал ей слово никому не рассказывать».
«Так ты и не рассказал».
Адас подошла к открытому окну. Не из-за матери ей было необходимо вдохнуть свежий воздух, а из-за кухонных запахов. Отец подошел к ней. Оба стояли у окна, и запах перегара бил ей в ноздри. С прежним отцом, язвительным и резким, она не могла смириться, но теперь почувствовала к нему, старящемуся отцу, близость. Несчастный, стоял он с ней рядом, и ей хотелось положить ему на плечо руку и сказать: давай, отец, присядем и поговорим обо всем, что тебя мучает. Но не сказала. Она хотела спросить его, чем ему мешает операция матери по омоложению, но чувствовала, что нельзя с ним говорить о матери. Зачем увеличивать его страдания? Адас молчала, и ночь, и жаркий ветер опаляли ей глаза. Смотрела на запущенный сад. В детстве этот сад доставлял отцу самое большое удовольствие. Теперь вид сада нагоняет тоску. Отец больше не занимается им, и он превратился в свалку. Отец угадал ее мысли и сказал: