— К чертям вашу империю! К чертям епископов и архиепископов! К чертям всех церковных крыс!
— Вы, кажется, хотели сказать еще: «К чертям Его Святейшество?» — мертвеющими губами произнес то, чего раньше произнести никогда бы не решился Моцарт-старший.
— Нет, этого я сказать не хотел. Не выжил еще из ума. Но вы… Вы поплатитесь за сына! Пройдет десять или двадцать лет, и последствия раннего успеха начнут выступать из углов, начнут спрыгивать со стен — как те химеры с греческих ваз. Ваш химерический сон будет развеян!
Моцарт-старший богато одетому предсказателю не поверил. Да и как было верить, если сам папа благословил чудо-ребенка?
«Правда, этот чудо-ребенок... — Леопольд внимательней вгляделся в сына, забившегося в угол кареты. — Этот чудо-ребе нок, кажется, не только о музыке помышляет. Поэтому — скорей в Болонью! Падре Мартини хоть и не папа римский, однако ж истинный францисканец. А монахи этого нищенствующего ордена всегда славились тонким обращением и с людьми простыми, и с власть имущими. Францисканец поможет! Он не только научит Вольфганга тому, что составляет основу музыкального сочинительства: полифонии, но и наставит на ум!..»
Моцарта-отца распирало сладкое чванство. (Но оно же его и беспокоило.)
Маленького чудесного немца (Моцарта-сына) томила жара.
Вольфганг сидел, забившись в угол кареты, и, чтобы не расплакаться от обиды, вспоминал разные разности. В жизни он этих разностей видел мало. А вот в книгах и на оперных сценах — уже вполне достаточно. Ему вдруг припомнилась история о пастухе и пастушке, вычитанная в одной немецкой книжке. Там еще были латинские стихи через строчку:
То, что происходило в стихах дальше, маленький чудесный немец представлял себе плохо. Однако, наслаждаясь сладким туманом незнания, продолжал забавлять себя историями, чуть прищелкивал языком, изменял и заново кроил мелодии, влетевшие в ум за последние три-четыре дня.
Вольфганга томило лето, смущали неясные взгляды отца.
Он ждал конца путешествия. Сидя в карете, он не мог знать — а предчувствовать это ему было не дано, — что уже 30 августа их с отцом пригласят на экзамен, а затем и на торжественное собрание Болонского филармонического общества. И падре Мартини, в чуть сдвинутом на затылок монашеском колпаке, отведя подальше от отца и застенчиво улыбаясь, будет держать его за руку и умолять хотя бы некоторое время ничего не сочинять.
— Остановите руку, мой маленький немецкий друг! Не дайте воображению увести себя за черту, обозначенную Всевышним! Учитесь — постепенно!
Падре Мартини имел основания говорить именно так: экзаменационная работа Амадеуса, исполненная для Academia filarmonica, была оценена не слишком высоко. Вердикт о ней был вынесен такой: «По обстоятельствам — удовлетворительная». Работа была несвободна от многих недостатков. А главное: Моцарт-младший смешал в ней строгий и свободный стили полифонического письма! Этого делать не полагалось. Пришлось выручать, прикрывать, даже тайно входить в комнату, куда сопроводил экзаменуемого Исполнитель устава, и кое-что Амадеусу подсказывать. А уж после экзамена, отведя юного Моцарта в сторону, наглядно и весьма бесцеремонно исправлять его работу.
Исправленное Моцарт-младший взял с собой.
Удостоенный редкой чести — звания Академика (и при том по высшей категории: compositore), направляемый безжалостной рукой своего отца Иоганна Георга Леопольда, — Амадеус чувствовал себя не в своей тарелке: ему становилось то жарко, то холодно, он ощущал себя то бесконечно счастливым, то бесконечно несчастным, едва ли не круглым сиротой.
И хотя говорили: на присвоении ему звания Академика настоял падре Мартини, маленький чудесный немец знал — настоял отец. А падре Мартини, францисканский монах и тайный распорядитель дел в Academia filarmonica, несмотря на любезничанье и зудеж Моцарта-старшего, несмотря на увещевания великого герцога Флорентийского и других высоких особ, — на это лишь согласился. Согласился скрепя сердце, словно бы чуя великий вред, какой может нанести преждевременное отличие пока еще простоватым, но и дивным сочинениям этого пылкого подростка, mizere pargoletto...
История про Моцарта была первой из услышанных Евстигнеем в монастыре Сан-Франческо. Рассказал ее встречавший на крыльце Петруша.
Но Евстигней ждал не историй, ждал встречи с падре Мартини.
День клонился к вечеру. Петруша щебетал в монастырской гостинице. Встреча откладывалась. Евстигней — загрустил…
И все же в тот день — один из последних дней декабря 1782 года — встреча достопочтенного францисканца, именуемого падре Мартини, и скромного чужеземца Евстигнея Фомина произошла.
Случилась она после вечерней молитвы, в опоясывавшей главное здание монастыря галерее, куда Евстигнея вывел продышаться Петруша и где на минуту оставил его.
Началась встреча странно: увидав незнакомца, старый монах запел. Падре и начинал когда-то как певец. Даже серьезно подумывал о певческой карьере. И вот теперь нежданно-негаданно песенную выучку свою припомнил.
Веселые огоньки играли в глазах у францисканца. Сразу угадав в молодом чужестранце нового ученика, он не стал ждать представлений и приветствий, не стал склоняться в поклоне: запел.
Всего несколько нот прозвучали в сонном воздухе галереи. Мелодия, из этих нот составившаяся, была понятна и русскому, и итальянцу. Отдаленно она напоминала григорианский хорал.
Старый монах трижды повторил одну и ту же коротенькую попевку, скрепленную не звучными латинскими словами, а названиями нот. После третьего повтора вновь пришедший понял: ему следует повторить и развить попевку.
Легкая оторопь взяла Евстигнея: «Как же это? Не мучаясь и не пыхтя — вдруг взять да и взвить мелодию, как... как ту серебряную канитель... А думать? А учиться?»
Однако, взглянув еще раз на будущего учителя и увидав веселые огоньки в его глазах, понял: «Да! Так! Меньше корпеть, звонче лететь. Быстрее, выше, веселее! Надо бежать по песенной дорожке наобум, а уж потом все обдумывать, все закреплять!»
Бережно, плотным и мягким лирическим баритоном, стал Евстигней монаху вторить. Сперва мелодия сама себя вышатывала, не знала, куда ей двигаться, топталась на месте. Потом — выпрямилась, обрела очертания, смысл.
Падре Мартини, где мог, помогал. В нужных местах и в паузах, возникавших от ученического неуменья, он устанавливал голосом — как те вешки над петербургскими болотцами и гатями — нужную высоту звуков.
Голос падре был слабоват, но чист. Совместная мелодия делалась точней, искусней. И еще становилась неотвратимой и словно бы кем-то предопределенной.
Старому францисканцу нравилось то, что голос нового ученика имел широкий диапазон. Чувствовалось: голос этот не убоится ни высот, ни бездн.
А каков голос, таков и человек. Это падре Мартини вывел давно и вывел крепко.
Теперь двум голосам недоставало третьего. Может, и четвертого. Почувствовав это, падре Мартини, все так же весело на ходу напевая и маня за собой вновь прибывшего, двинулся в комнату для занятий, где стоял старинный, имеющий крыловидную форму инструмент — клавичембало.
Евстигней следовал за падре, не отставая.
До-ми-соль-до. До-соль-ми-до. Ре-фа-ля-ре. Ре-ля-фа-ре.
Ми-соль-си-ми. Ми-си-соль-ми. Фа-ля-до-фа. Фа-до-ля-фа.
Арпеджио вверх. Арпеджио вниз. Вверх, вниз, вниз, вверх!
Давно известные названия нот вдруг стали приобретать иной смысл, окрашиваться в иные цвета, разрастаться фигурно.