«Итак, осуждая как "социализм"то, что она раньше превозносила как "либерализм", — говорит Маркс, — буржуазия признается, что в ее собственных интересах она должна быть избавлена от опасностей самоуправления, что для восстановления спокойствия в стране надо прежде всего успокоить ее буржуазный парламент; что для сохранения в целости ее общественной силы должна быть сломлена ее политическая сила; что остальные буржуа могут продолжать эксплоатировать другие классы и невозмутимо пользоваться благами собственности, семьи, религии и порядка лишь под условием, чтобы буржуазия как класс, наряду с другими классами, была осуждена на политическое ничтожество; что для спасения ее кошелька с нее должна быть сорвана корона, а защищающий ее меч должен вместе с тем, как дамоклов меч, висеть над ее собственной головой».

Таким образом, отказавшись от политического господства, буржуазия при Второй империи продолжает господствовать как экономический гегемон, и в этом заключается объяснение теснейшей связи между Наполеоном III и французской буржуазией. Вторая империя является благоприятнейшим стимулом для развития буржуазной экономики. Огромное железнодорожное строительство, раздача концессий, банковские ссуды в широких размерах, введение общественных работ, налоговая политика, облегчающая положение промышленного капитала, — все это создает стимулы для расцвета промышленной буржуазии. Государственный аппарат первый являет собой образец коммерческого предприятия. «...Учреждением купли-продажи становятся все государственные учреждения: сенат, государственный совет, Законодательное собрание, орден Почетного легиона, солдатская медаль, прачечные, государственные постройки, железные дороги, генеральный штаб национальной гвардии без рядовых, конфискованные имения Орлеанов. Предметом купли делается всякое место в армии и правительственной машине». ⁄Маркс. «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта" (Маркс и Энгельс. Том VIII, стр. 323—324, 361—362, 414). ⁄

Пред нами эпоха бурного роста капиталистического строительства, чуть ли не утроившего за двадцать лет Второй империи свою продукцию, пред нами эпоха огромных промышленных накоплений, идейной деморализации и стирания последних следов былой буржуазно-революционной романтики. Экономически господствующий класс лихорадочно накопляет, стараясь не вдумываться в грядущее, стараясь не вглядываться в настоящее и упрямо перечеркивая прошлое. Он создает теорию и практику «сегодняшнего дня», он спешит пользоваться благами жизни, ибо здесь он подлинный суверен. Он с неприкрытым цинизмом расценивает действительную сущность подготовленной им империи и ее верховного представителя. Иронический скептицизм, прикрывающий рассудочное, лишенное каких бы то ни было эмоций, восприятие действительности, пропитывает все его существо. Французский буржуа перестает заниматься не только «мировыми», но даже и привычными «национальными» вопросами, ибо уже в июньском восстании 1848 г. он мог прочесть некие подготавливающиеся для него ответы.

Экономический расцвет Франции во время Второй империи приносит новую славу Парижу. Ныне это не колыбель революции, а центр элегантной Европы. Здесь декретируется мода, здесь вершатся судьбы костюмных фасонов, новых парфюмерных марок и расцветок галстуков. Всемирные выставки 1855 и 1867 годов привлекают в Париж сливки европейского общества. На этих выставках, наряду с образцами индустрии, расцениваются и моднейшие кокотки, и новейшие остроты. Париж — это блестящий город, приобретающий все более космополитический характер, город для иностранцев, стекающихся сюда со всех концов света. Все представлено к их услугам правительством Второй империи.

Специальные кварталы становятся центрами развлекательного искусства, — так приобретает все большее значение театрального центра район Тампля, где после 1855 г. начинается резкое увеличение числа театров. Специальные улицы предоставляются в распоряжение нарядной разноязычной толпы — и традиционные парижские бульвары теряют свой прежний характер. Специальная печать обслуживает их, и бесчисленные газеты и журналы от «Фигаро» до «Шаривари» служат гидами по элегантному Парижу.

Возникает специфический для Второй империи тип «бульвардье», завсегдатая бульваров, представителя специфического веселящегося, бездельного Парижа, «petit crev& eacute;», как его называют. Этот бульвардье заполняет собой аллеи Елисейских полей и бульваров и, замкнутый в узкой среде ему подобных, создает касту, именуемую «tout Paris» — «весь Париж». Здесь рождается культ того явления, которое приобретает название «парижской жизни»и канонизируется в многочисленных кафе: у Тортони, у Риша, у Арди, в кафе де Пари. Эти новые очаги общения парижских бульвардье никак не могут ассоциироваться с кафе Пале-Рояля и Тюильри времен Великой революции, с кафе де Фоа, Отто или Корацца, где выступал с речами Камилл Демулен и где царила «амазонка от революции» — Теруань де Мерикур. Кафе де Пари — меньше всего трибуна для политических ораторов: манифест якобинца заменен в нем очередной остротой модного франта.

Для «всего Парижа» этот круг был единственно мыслимым, и недаром с такой нежностью живописует его через десятки лет Круассе в своей книге «Парижская жизнь в театре», [18]наделяя свои воспоминания чертами почти беспредельной лиричности.

«Это была очень далекая и очень близкая эпоха, — с грустью говорит Круассе, — эпоха, когда еще существовали литературные кафе и верховые лошади, дилетанты и любители поговорить, вальсы и длинные волосы, предрассудки и галантность; это была эпоха искренности, когда еще писали любовные письма, не подменяя их телефонными разговорами, когда молодые девушки не отличались атлетическим телосложением и когда существовала такая большая разница между мужчиной и женщиной, что различить их пол можно было с первого взгляда; когда были знатные дамы, которые не занимались литературой и не заводили лавчонок, когда существовали маленькие женщины, которые очень дорого стоили старикам, и крупные куртизанки, которые ничего не стоили юнцам; короче говоря, это была эпоха, когда общество располагало кадрами: когда театры имели труппы, кафе — завсегдатаев, когда не нужно было знать множество иностранных языков, чтобы жить в Париже, это была, наконец, эпоха, когда еще существовали парижане и театр «парижской жизни»... «Это было время, — продолжает Круассе, — когда дискуссия о том, что следует предпочесть в кухонном деле: прованское масло или сливочное, делила кафе де Пари на партии и рождала страсти, когда фельетон Готье вызывал больше отклика, чем падение министерства, и, по правде сказать, был более неожиданным, это было время, когда из провинции запрашивали серьезную редакцию "Журналь де Деба" о том, какова будет развязка "Монте-Кристо"... Дюма-отцу нужно было только поглядывать вокруг, чтобы писать "Трех мушкетеров"».

Этот круг не ограничивается молодым поколением буржуазии, нет, в нем мы увидим и виднейших политических деятелей эпохи (не случайно наполеоновский министр герцог де Морни был покровителем Эрве и Оффенбаха и даже соавтором либретто «М-eur Chouffleury restera chez lui»), и писателей, и журналистов, и банкиров, и художников, и крупных дельцов, и знаменитых кокоток, сделавших бульвары, с их кафе, цветочными магазинами и кабаре, своей маленькой вотчиной.

«Бульвары, — продолжает Круассе, — были чем-то, напоминающим фронду. Бесспорно, мушкетерство было более благодушным. Это были турниры, в которых вас выбивали из седла одним словцом, как ударом копья: ломание копий происходило в кафе или редакционных приемных. Турниры продолжались от кафе де Пари до английского кафе, от редакции "Шаривари" до редакции "Фигаро"... Это был Париж, притягательный Париж, который, казалось, всех принимал к себе, но незаметно, бдительно и ревниво охранял свои границы. Это была маленькая, находящаяся под охраной, провинция, которая, не претендуя на это, диктовала свои законы внешнему миру, маленькая парижская провинция в Париже, остроумная, неумолчная, эхо которой разносилось по всему миру. Это была полная блеска провинция, в пределы которой стремились отовсюду все финансовые бароны, все отдыхающие принцы и многие изгнанные короли. Нужно было развлекать всех этих обильных посетителей, вводить их на карнавал остроумия и веселости, создавать этим иностранцам, говорящим на всех вавилонских наречиях, иллюзию того, что они слышат язык Парижа».