Она заговаривается, думаю я, глядя на эту красивую женщину, которая заботливо и вместе с тем осторожно расточает свою подкрашенную красоту на нескольких несчастных послушных учеников и на мужа-профессора, которому едва ли приходило в голову, что эстетика тоже может являться предметом философии. Она хочет создать свой мир, от начала и до конца, без каких-либо противоречий. Странная личность, думаю я. Она всех нас по очереди держала в руках: сначала Ребекку Фрост, потом Аню, теперь меня. Сейчас она углубляется в воспоминания.
— Нельзя забыть хороший рояль, на котором ты когда-то играл, — продолжает она. — Так же, как нельзя забыть человека, который произвел на тебя впечатление, который был с тобой ласков, погладил по голове или просто выслушал тебя, когда тебе пришлось нелегко. А как бесконечно трудно быть концертирующим музыкантом! Тебя не поймет никто, кто сам не выходил на сцену. Ты должен оправдывать ожидания людей. Должен каждый вечер сдавать экзамен новым экзаменаторам. Должен сидеть на сцене, борясь один на один со страшнейшими техническими трудностями, должен каждую минуту делать выбор, позволяющий тебе добиться большей выразительности. Должен знать, что поражение — это несколько ошибочно взятых нот, потеря сосредоточенности всего на одно мгновение. Так было с Аней, когда она играла Равеля с Филармоническим оркестром и, можно сказать, выпала из своей сольной партии, что имело столь катастрофические последствия.
Да, мой мальчик. Я уже говорила тебе, как пианисты идут по сцене. А ты задумывался о том, как они раскланиваются? Для женщин это не проблема. Они ведут себя естественно. Аргерич бывает великолепна. Анни Фишер — тоже. Они принимают аплодисменты без всяких фокусов. Они сохраняют даже такое человеческое качество, как смущение. Но мужчины! Только когда они раскланиваются, они становятся пингвинами, хотя всегда выступают в костюмах пингвинов — в этих смешных фраках. Самое ужасное, когда они, отвешивая глубокий поклон, держат руки вдоль туловища, словно готовятся к казни, словно они вот-вот покорно положат голову на плаху. Но есть такие, которые отвешивают короткие поклоны во все стороны, и такие, которые милостиво принимают аплодисменты публики, и такие, которые с самого начала чувствуют себя оскорбленными, потому что их не носят на руках. Однако хуже всех те, которые изображают из себя великих, которые делают вид, будто в зале звучат аплодисменты. Которые считают собственное выступление более значительным, чем оно было на самом деле. Которые бросают на публику хитрые, благодарные взгляды, словно потрясены оказанным им приемом. Которые пытаются превратить свой концерт, скажем, в Карлсруе, в мировое событие. Которые играют на бис раньше, чем их об этом попросят. Да, мой мальчик. Это самое отвратительное. Никогда так не поступай. Я тебе это запрещаю! Мне отвратительны музыканты, опьяненные собственным исполнением, не знающие меры, которые мгновенно возвращаются на сцену и готовы продолжать играть и демонстрировать себя хоть до утра. Те, для которых жизнь приобретает смысл, когда они принимают аплодисменты, когда публика их видит.Это болезнь, и она поражает многих. Я ненавижу всю эту показуху. В виде исключения я принимала приглашения только на ужин после концерта. Сказать еще что-нибудь о Фридрихе Гульда или Альфреде Бренделе? О Глене Гульде, независимо от того, чем это кончалось, восхищением или поношением у него за спиной? Но теперь все это уже в прошлом. Я больше никогда не выйду на сцену. Я прожила свою жизнь. И теперь, после всего, мне этого недостает. Но я утешаю себя тем, что у меня в жизни было несколько незаменимых спутников. Это инструменты. Я знаю, что где-то далеко в кантоне Валле есть изумительный «Стейнвей», модель В. Я знаю, что в Дармштадте есть хорошая модель С. Никогда не забуду модель D, которая в пятидесятые годы стояла в Концертгебау в Амстердаме, а также «Бёзендорфера» в Музикферайн в Вене, у него был особый блеск. Случались и неожиданные сюрпризы: мягкий, как шелк, «Блютнер» в Лейпциге, удивительный, обладающий превосходными личными качествами «Бехштейн» в Гёттингене. Сильный и злой «Стейнвей», модель С в Гейдельберге. Меня особенно трогало, когда какой-нибудь благородный инструмент-аристократ вдруг оказывался где-то в провинции, где его не могли даже оценить, пока туда не попадал знаток, пианист, знающий толк в роялях, после чего этот рояль получал признание.
Она вдруг становится очаровательной, как маленькая девочка, и не спускает с меня глаз. Эти перемены в ней почти пугают меня.
— Приятно думать, что ты переехал к Аниной матери ради рояля. Мне это нравится. Может быть, ты сделал правильный выбор. Я была однажды в том доме, Брур Скууг обладал эстетической силой. Не знаю, чем обладает Марианне, но, независимо от этого, она владеет исключительным инструментом, а также знакома и с лучшими настройщиками. Нильсен и Якобсен по-прежнему наблюдают за ее инструментом?
— Да.
— Прекрасно. Тогда я почти понимаю твой выбор. А Марианне Скууг так занята своей радикальной работой в области медицины, что большую часть времени ты проводишь один?
— Верно.
Она медленно кивает головой. Пытается переварить шокирующую новость, которую я ей сообщил, превратить это в нечто безопасное, во что-то, что она сможет контролировать, что станет частью заключенного между нами соглашения.
— Оттуда очень красивый вид, — говорит она. — Зеленые деревья перед большим окном успокаивают тебя, правда?
Я киваю.
Она смотрит на меня. Думает. Думает о том, каким образом она может завоевать и эту мою территорию.
— Мы должны с нею встретиться, — говорит наконец Сельма Люнге. — В настоящее время Марианне Скууг играет важную роль в твоей жизни. К тому же у меня есть кое-что, о чем я хотела бы поговорить с нею. Вы должны прийти ко мне на обед, оба. Сюда. Будем только вы, я и Турфинн. Между прочим, ты ни разу не был у нас на обеде. Давай условимся на четверг на той неделе?
Встреча в ольшанике
Я с трудом преодолеваю склон, идущий к реке. Прыгаю с камня на камень, смотрю налево и думаю о маме, выхожу на свой берег и иду по тропинке к Эльвефарет. Не могу миновать ольшаник, хотя строго сказал себе, что это уже в прошлом.
Но, забравшись под ветки с желтыми листьями, я останавливаюсь и не верю своим глазам: там, на моем пне, сидит Марианне и ждет меня.
— Как прошли занятия? — спрашивает она с веселой улыбкой.
— Ты? Здесь? — Я чувствую, как кровь отливает от головы, и боюсь, что сейчас упаду.
— Разве не здесь ты обычно любишь сидеть? — Она почти не подкрашена, на ней зеленое демисезонное пальто с капюшоном, которое обычно носила Аня, застиранные джинсы.
Я бросаю все, что было у меня в руках, поднимаю ее с пня, обнимаю, зарываюсь лицом в ее волосы, потом отстраняю ее от себя и смотрю ей в глаза, не в силах справиться со своими чувствами.
— Как ты нашла это место?
Она отвечает не сразу. Сначала она целует меня, спокойно, твердо, требовательно.
— Я уже много лет знала о тебе и об этом месте, — говорит она.
— Откуда? — спрашиваю я, красный как рак.
— Помнишь тот случай с Аней? Когда ты до смерти напугал ее? Брур тогда собрал целую армию и пытался найти возможных врагов с помощью карманных фонариков. Я осталась дома с Аней. Мы обе знали, что это был ты. Что она прошла мимо тебя. Что она испугалась, хотя поняла, кто там прячется. Что ты никогда не причинил бы ей зла. Аня была тогда такая милая. Она сказала: «Хоть бы они его не нашли!» Она знала, что у тебя там есть свое место между деревьями. Но не знала, что иногда ты сидишь там и в темноте.
— Она правда знала об этом? Но откуда? Ведь это было мое тайное убежище!
Марианне смеется. Потом гладит меня по голове и быстро целует в щеку.
— Это тебе еще один урок, молодой человек. Когда люди думают, что обладают какой-то тайной или что хорошо скрывают свою любовь, по ним это легко прочесть.
— Значит, ты знала о моем убежище, когда пару недель назад окликала меня в ольшанике?