— Да, почти каждый.
— И разве у тебя нет таланта? Аня говорила мне, что ты очень талантлив?
— Делаю, что могу. — Я смеюсь и зарываюсь носом в ямку у нее на шее. Но в такую рань Марианне и слышать не хочет ни о каких ласках. К тому же она спешит, говорит, что боится опоздать на трамвай.
— Спроси меня, что я думаю о Сельме Люнге, — говорит она, направляясь к двери.
— Что ты думаешь о Сельме Люнге?
— Думаю, она способна управлять человеком, у нее есть слова, к которым стоит прислушаться. Как раз теперь ты должен больше прислушиваться к ней, чем ко мне, Аксель.
Я говорю серьезно. Она видит тебя насквозь так же, как она видела Аню.
— А если я скажу, что предпочитаю, чтобы меня видела ты, а не она?
— То я тебе отвечу, что ты дурачок. Что тебе вредно здесь жить. Что ты должен немедленно отсюда уйти. Сельма Люнге обладает знаниями,Аксель. А знания очень важны. Я получила медицинское образование, когда Аня была еще маленькой. Это было трудно. Очень трудно. Тебя тоже ждет трудное время. Получать образование вообще нелегко. Скоро тебе будет столько же лет, сколько было Карсон Мак-Каллерс, когда она издала «Сердце — одинокий охотник». Подумай об этом. У тебя впереди гораздо меньше времени, чем ты думаешь. Путь от молодого и талантливого до стареющего и неинтересного — короток. Так во всех профессиях. Не позволяй себе отвлекаться на меня, понимаешь? Поэтому я не прихожу к тебе в любое время, как не пришла нынче ночью.
— Как по-твоему, что она о нас подумает?
Марианне уже у самой двери, но она резко останавливается.
— Это имеет отношение к делу?
Я смущаюсь от ее пристального взгляда.
— Только то, что она хочет все время контролировать мою жизнь. Она предпочла бы, чтобы я жил отдельно.
— Если ты тоже так считаешь, то должен от меня уехать.
— Конечно, я так не считаю. Я только пытаюсь сказать тебе, что ты мне нужна больше, чем она.
— Ты тоже мне нужен, мальчик мой. Не думай больше об этом. Все будет хорошо. Ни пуха, ни пера. Передавай привет Сельме Люнге. Как бы то ни было, она желала Ане только добра. И помни самое главное. Ты не принадлежишь ей.
Марианне ушла. Я стою в пустом доме, и мне уже ее не хватает. Почему я до сих пор не рассказал ей о болезненной выходке Сельмы Люнге в последний раз? Почему не рассказал, как она била меня линейкой по пальцам, бранила, о крови, текущей у меня из носа? Почему не рассказал о ее рыданиях? Я смотрю на часы и понимаю, что опаздываю. И решаю сегодня перейти реку вброд, по прямой — самый короткий путь. Я не могу даже подумать о трамвае. К счастью, в последние дни почти не было дождя. Уровень воды в реке низкий. Я перейду на тот берег, прыгая с камня на камень, только бы они не оказались слишком скользкими.
Я беру ноты под мышку и спускаюсь по тропинке к ольшанику, там я ненадолго останавливаюсь среди деревьев и даже сижу, размышляя о своей жизни и страшась предстоящего свидания с Сельмой Люнге. Она считает, что я у нее в руках, но я нашел щелку у нее между пальцами и выскользнул на свободу.
В ольшанике холодно, это плохо для моих пальцев. К тому же я еще не начал носить перчатки. Господи, думаю я, мне следует быть осторожным. Неожиданно я понимаю, что мне больше не нравится сидеть в ольшанике. Я воспринимаю его как место, откуда я мог шпионить за Аней, шпионить за собственными чувствами, лелеять горе по поводу потери мамы. Марианне не располагает к таким мыслям. Она предпочитает действие. Хочет, чтобы я вел себя как взрослый мужчина. А взрослый мужчина не станет сидеть в ольшанике.
Я прыгаю с камня на камень, переходя реку поблизости от того места, где мама разбила голову, и мне, несмотря ни на что, хочется играть, будто я ребенок. Мне многие говорили, что я рано стал взрослым. Но что значит быть взрослым? Не означает ли это прежде всего, что человек контролирует свои поступки? В таком случае, была ли Сельма Люнге взрослой, когда била меня линейкой по пальцам и по спине? Был ли Ричард Сперринг взрослым, когда позволил своей яхте перевернуться? Был ли Брур Скууг взрослым, когда дробовиком вышиб себе мозги? Была ли мама взрослой, когда напилась пьяной настолько, что рассердилась на отца и не смогла удержаться за Татарскую горку, позволив течению подхватить себя?
Я выхожу на другой берег реки, подъем крутой. Тут никто не ходит. Склон зарос первобытным лесом. Но у меня под мышкой ноты, и я чувствую себя старомодным пожилым человеком, этаким чудаком в Альпах. Я форсирую природу, чтобы дойти до, или вернуться от, педагога, от которого зависит моя жизнь. Педагога, который может помочь мне вновь обрести контроль над собой и поведет меня к выбранной мною цели. Педагога, который способен углубить само понятие культура.Который в искусстве нашел смысл жизни. Тот смысл, которого не нашла Карсон Мак-Каллерс. И который пытается найти Марианне Скууг.
Я стою перед темным домом, освещенным ярким холодным солнцем, и чувствую напряжение. С последнего раза прошло всего две недели, а как изменилась за это время моя жизнь! Как мне сообщить ей об этом?
Двери открывает Турфинн Люнге. Волосы растрепаны. В уголках рта, как всегда, засохла слюна.
— Ты? — удивляется он, тараща на меня глаза.
— Да, я. Может быть, я не вовремя?
— Ты всегда вовремя. — Турфинн распахивает дверь и впускает меня в дом. — Я просто задумался. У меня только что был интереснейший разговор с Петером Весселем Запффе. Он относится к тем писателям-психоаналитикам, которые настаивают на том, что пессимизм следует объяснять невротическими причинами. Ты с этим согласен?
— Не уверен, — отвечаю я.
— Понимаю. Сам Запффе тоже не был в этом уверен, когда писал свою работу «О трагическом». По-моему, невроз вполне может быть причиной того, что больной человек, благодаря своей высокодифференцированной нервной жизни и травматическим переживаниям, может более глубоко, так сказать, профессиональноувидеть условия человеческой жизни, и частично, и метафизически.
Я думаю о разговоре, только что состоявшемся у меня с Марианне, о покорности, и в животе у меня начинаются колики.
— Ты хочешь сказать, что депрессия — это здороваяреакция? — спрашиваю я.
— В известном смысле, — отвечает Турфинн Люнге, глядя на меня. — Что с тобой случилось в последний раз? Сельма плохо обошлась с тобой?
— Я это заслужил.
— Иди к ней. Она уже ждет тебя, — говорит он.
Сельма Люнге, как всегда, восседает в своем кресле, безупречно подкрашенная, — живопись высшего класса в миниатюре. Кошка сидит на своем месте в углу. Хотя Сельма Люнге и не лежит полуодетая на постели, положив руку на лобок, что-то в ней заставляет меня вспомнить «Олимпию» Эдуарда Мане. В ее позе есть что-то гордое и одновременно фривольное. В таком случае, я — негр с букетом цветов, готовый повиноваться ее малейшему знаку, чего бы она от меня ни потребовала. Да, думаю я, мне остается только ждать приказа.
— Мой мальчик, — говорит она, в противоположность Марианне, которая всегда зовет меня «мальчик мой». — Рада тебя видеть.
Она не встает, но делает знак, чтобы я сел в другое кресло. Начало наших занятий всегда очень формальное. Может быть, она делает это сознательно, думаю я. Чтобы подготовить мои нервы к тому, с чем им придется справляться, когда я один выйду на сцену.
— Как у тебя прошли эти недели? — спрашивает она.
— У меня многое изменилось, — честно признаюсь я. Мне хочется, чтобы этот разговор остался уже позади.
— Это я поняла. Тебя не было на концерте Гилельса.
Господи, думаю я в отчаянии от своей рассеянности. Как я мог забыть об этом концерте? Эмиль Гилельс! Пианист высочайшего класса, таких в мире раз-два и обчелся. Верно-верно, он играл в Ауле два дня назад. А где я был в это время? На диване с Марианне Скууг. Мы сидели и слушали Джони Митчелл. Говорили о чем-то, что нас занимало. Я не могу признаться в этом Сельме Люнге.