Изменить стиль страницы

Девушка обращается к Антонену:

— А как шикарно одевается мадам Корта! Вот сами увидите!

И добавляет:

— Да и чего ж не наряжаться, коли деньги есть!

И говорит еще:

— Здесь у нас неплохо, скучать не приходится. Вот я ни за что не смогла бы жить в деревне.

И бежит к проигрывателю, так как пластинка уже замолкла.

Давно уже старику не было так хорошо… Раньше он жил один или с чужими людьми. Когда ты стар и болен, нельзя жить с чужими. Ведь им приходится ходить за вами! Тогда как родные… да, ему все досконально объяснили. Теперь его примет сын: уж он-то знает, он слышал, как об этом толковали вокруг.

Его сын… Честно сказать, он побаивался встречи с ним. Боялся даже думать об этом. Он вспоминал, как носил его, маленького, в поля, посадив в корзину за спиной. Да, то времечко он помнит хорошо. А дальше все подзабылось. Осталось только одно грустное ощущение: его сын отдалился от него, как и весь остальной мир, теперь его уж не возьмешь на руки, не посадишь в корзину за плечами. Но сейчас эта девушка, заговорив о сыне, словно вернула его отцу.

Он выпил второй стаканчик. Ах, как он доволен! Ему нужно выразить свою радость. Он встает, подходит к стойке и поет, отбивая такт своей бесконечно длинной рукой:

Девушки и парни,
Девушки и парни!

— Нет, вы только гляньте! Да он весельчак, ваш старикан!

— Может, я зря его привел, — отвечает Антонен.

— Ну, что вы… надо же и ему когда-нибудь повеселиться.

— Да ему девяносто один год.

— А по виду не скажешь.

Жандарм встает. Он кладет на столик деньги и чаевые:

— До свиданья, мадемуазель.

Девушка прощается с ними обоими за руку.

* * *

Вот и дом нотариуса. Это особняк зеленого цвета, с полуколоннами на фасаде сверху донизу; от улицы его отделяет сад — без тени, без тайны: деревья посажены недавно и молоденькие елочки еще совсем низки, не выше розовых кустов.

— Красота! — уважительно говорит Антонен. — Ишь ты, все новенькое!

— Оно верно, — подтверждает старик.

Нотариус живет на втором этаже. Справа от ворот висит черная табличка с его фамилией, выписанной белыми буквами; Антонен видит в табличке свое отражение. Захария носит ту же фамилию, однако жандарм читает ее с удивлением и легким испугом, словно речь идет совсем о другом человеке.

Проходя по дорожке, усыпанной гравием, старик дотронулся до розы. Она тут же высыпала ему в ладонь все свои лепестки. Теплый, живой груз. Он удивляется… он и не знал, что розы такие тяжелые, такие живые. Он останавливается. Что делать? Разжав кулак, он выпускает лепестки, и они бесшумно ложатся наземь.

Они входят в дом. Гранитная лестница враждебно тверда и незыблема под их ногами, привыкшими к мягкой пыли сельских дорог, к податливому асфальту улиц. Старик спотыкается, едва не падает. Одной рукой жандарм подхватывает его, другой звонит в дверь. Им открывает служанка в белом фартучке:

— Что вы желаете?

— Мсье Корта дома?

— Что вам угодно?

— Скажите ему, что это по поводу его отца.

Она исчезает, а они ждут на площадке. Из квартиры доносится музыка. Как будто из комнаты справа… наверное, там гостиная. Н-да, уж эти городские!.. Вообще-то, музыка — это неплохо. Если люди любят музыку, они не могут быть злыми.

— Ну, смотри держись, Захария!

— Да-да…

Появляется нотариус. Он явно торопится. Это низенький чернявый человечек, он носит очки в массивной оправе.

— Что у вас ко мне?

Перед ними стоял кто-то очень похожий на эту гранитную лестницу — непробиваемо твердый, незыблемый, весь из прямых углов. Нигде ни малейшего зазора, ни малейшей трещинки. Слишком долго он «делал» себя с тех пор, как покинул родную деревню и начал подниматься, ступенька за ступенькой, по социальной лестнице. И теперь он неизмеримо выше их всех.

Антонен смутно чувствует все это. С чего же начать? Наконец он решается сказать все, как есть:

— Вам писали, что ваш отец живет в нужде… Вы не ответили. Вот — привели вам его.

— Ничего не понимаю, — говорит нотариус.

— Это он. Ему не на что жить. Он бродит по деревне… Но жители не могут кормить его, и коммуна тоже. Мы подумали, что теперь это ваш долг.

— Меня это абсолютно не касается.

— Что ж ему теперь… милостыню просить?

— О ком вы говорите?

— Да вот о нем, — бормочет жандарм.

— Я не знаю этого человека.

Его круглые глаза за толстыми стеклами очков смотрят уверенно, не мигая. Их пронзительный взгляд впивается в собеседника, словно игла.

— Как же так, это ведь ваш отец! — взрывается Антонен.

В глубине коридора стоит, как часовой, горничная в фартучке. Музыка в гостиной замолкла; может быть, там тоже прислушиваются.

— У меня нет ничего общего с этим человеком.

— Ну и ну!

Понимает ли старик, что происходит? Он стоит рядом, недвижный, слишком высокий. Застыл, как столб: не тронь его, он так и будет торчать тут — нелепый, безобразный призрак. Он не глядит ни на Антонена, ни на того, другого. Непонятно, куда он вообще смотрит.

— Но, позвольте, мсье Корта, так же нельзя! Я знаю, кто вы. Все знают, что вы его сын и что он вам отец.

— Хватит болтать! Убирайтесь! — крикнул нотариус.

И дверь с шумом захлопнулась.

Сбор винограда

Сперва они ее почти не замечали. Но постепенно ее молчаливость придавала ей вес, выделяла среди окружающих, как другие выделялись своим смехом или громким голосом. Не сказать, чтобы она так уж сильно отличалась от своих товарок: красивая девушка со строгими глазами и решительным подбородком; одни только губы выдавали в ней мечтательницу.

«Видать, нездешняя», — решили крестьяне. Тогда она стряхнула с себя задумчивость и начала говорить. Она была родом из Нижнего Вале, а в Сьерру приехала на сбор винограда. В конце концов ее оставили в покое. Благо она оказалась хорошей работницей. Она отщипывала гроздь ногтями и бережно держала ее на ладони. Эти грозди такие нежные! Если стебель не поддавался, она отрезала его маленьким ножичком, который натачивала каждый день перед выходом на виноградник. Год выдался сухой, гнилых ягод не было; литые грозди, окропленные ночной росой, холодили руку по утрам и, как лампочки, грели ее в полдень. Если от грозди отрывалась виноградина, она поднимала ее и клала в ведро вместе с прилипшей землей. Ни одна ягода не должна пропасть даром.

Наполнив ведро, она шла опорожнить его в чан. На какой-то миг между ней и мужчиной, что давил виноград, возникало нечто вроде легкого марева. Она пристально глядела на него. Он дивился этому устремленному на него взгляду. Потом она отходила. Ее фартук задевал шуршащие листья, ее талия гибко колебалась на ходу. Она возвращалась к своим товаркам.

Люди вокруг нее часто говорили на местном диалекте, и это еще больше отдаляло ее от них. Но она вслушивалась в их речи с тем же серьезным вниманием, какое вкладывала в свою работу, и со странным истовым усердием опускалась на колени перед лозой, чьи грозди лежали на земле.

По дороге сплошной вереницей с грохотом шли фуры; в другое время года от них не было столько шума. Прямо тебе повозки Страшного суда! Они были нагружены тяжелыми чанами и бочками. Она приглядывалась к возницам, потом отворачивалась.

По утрам виноградники на равнине долго пребывали в сумраке и холоде, тогда как верхние, на склонах, купались в солнечном свете, который медленно стекал вниз, к сборщикам. И вот наконец он озарял и их, и люди веселели, словно им вдруг возвестили, что и они принадлежат к избранным, а не к проклятым.

Вечерами, когда сборщики возвращались домой, она шла чуть в стороне; ее лицо было запудрено сульфатом, а тело еще хранило ту танцующую грацию, с которой она двигалась среди виноградных лоз. Иногда они проходили по городу. Они шагали гордо, как победители. Центральная улица была залита тьмою и огнями, а небо на западе все еще рдело, как виноградная гроздь.