Вдруг какая-то девчушка подбежала к толпе и дернула мать за подол:
— Иди посмотри! Иди посмотри!
— Что такое?
— Иди посмотри! — твердила малышка.
Она говорила так настойчиво, глядела так странно, что женщина невольно двинулась за ней. И, словно заразившись нетерпением девочки, остальные потянулись следом, все ускоряя и ускоряя шаг. По дороге к идущим присоединилась Жюстина; сердце ее предчувствовало несчастье. Процессия прошла по улице, пересекла площадь, обогнула амбары и остановилась перед домом. Это был дом Жермена.
— Там! — сказал девочка, указав пальчиком на дверь второго этажа.
— Что там? — спросила мать.
Теперь она смутно припомнила, что посылала дочку к Флавии.
Люди уже взбирались по лестнице; они вошли в коридор и открыли вторую дверь, дверь комнаты. Первые вошедшие застыли на пороге. Сперва их ослепило сияние десятков свечей; в воздухе стоял душный запах ладана. И только потом они разглядели Флавию, лежащую на столе.
Она лежала недвижно, в своем праздничном наряде; распущенные волосы пламенным ореолом окружали ее тело. На голове был надет кружевной чепчик, глаза широко открыты, руки сложены на груди, бледные пальцы сжаты, на безымянном блестело обручальное кольцо. Бумажные цветы и зажженные свечи, благоговейно расставленные вокруг, придавали Флавии сходство со сказочной принцессой в хрустальном гробу в глубине склепа.
А в груди у нее торчал нож.
Люди, охваченные каким-то благоговейным страхом, зачарованно смотрели на мертвую. Другие, пытаясь войти, толкали их вперед, и вскоре комната заполнилась до отказа. Наконец они заметили Жермена, стоявшего у стола на коленях. Казалось, он ничего не слышит, но вдруг он повернулся к ним и хриплым, неузнаваемым голосом промолвил, указывая на жену:
— Это святая!
Тут только они поняли, что Жермен сошел с ума, и увели его прочь.
Ох уж эта старость!
«Ох уж эта старость!.. — размышлял на ходу молодой пригожий жандарм Антонен. — Ох уж эта старость!..» Он хотел сказать, что старость — не радость, что она безобразна и бесполезна, но не умел все это выразить как следует.
«Лучше уж не заживаться, а помереть годкам эдак к шестидесяти… да, к шестидесяти». Поколебавшись, он исправился: «Нет, к семидесяти — в самый раз!»
— Тебе сколько лет? — спросил он человека, которого вел по дороге.
Старик был высокого, ненормально высокого роста, даже глядеть неприятно — вместо того чтобы скукожиться с годами, как другие старики, он бросался в глаза, застил свет. Он не ответил, на лице его не дрогнула ни одна черточка. Глаза в красных прожилках, под иссохшими веками, давно потухли, утратили всякое выражение: в них навеки застыла угрюмая муть.
«Ну, ясное дело, глухой! Ничего не слышит, не видит, полная развалина. Нет, ей-богу, лучше помирать до того, как состаришься!»
Тут он вспомнил, что сказал ему секретарь коммуны: девяносто один год. «И они зовут это прекрасным возрастом! И они усаживают их в кресла! И печатают в газетах фотографии столетних старцев, которые весело улыбаются!»
Что касается этого, его пока ничем не наградили и не одарили, столетия ему еще ждать да ждать. Секретарь сказал о нем Антонену:
— Он просил, чтобы коммуна взяла его на содержание. Ему и вправду нечем жить. Но в городе у него есть сын — нотариус, вполне процветающий. Отведешь старика к нему. Это его долг — помогать отцу, и по гражданскому и по Божьему закону.
На слепом лице, на вершине длиннющего костяка, вдруг забрезжило какое-то странное выражение. Дрогнули глубокие морщины, похожие на багровые царапины. «Ишь ты, ожил! Только волосы высохли, как мертвые. Да они и впрямь давно умерли».
— Ты чего, притомился? Ладно, давай-ка сядем вот тут, у изгороди.
За спиной шумит высокая трава, качаются маргаритки и лиловый шалфей; тяжелый июньский зной горячим гнетом лег на живот. В голове пусто, никаких желаний. Все полно жарою до краев — луга, виноградники, сады, Рона.
— Ну, как ты, Захария?
— Да-да, — отвечает старик.
В километре отсюда, слева, виднеется розовый квадратный домик с красными ставнями. Вправду ли Антонен видит розовые стены? Скорее всего, нет. Но зато он прекрасно знает, что там внутри. Он мысленно вскрывает домик, легко, словно кукольный: на первом этаже кухня, кафе-ресторан, веранда, на втором — комнаты хозяина, под крышей — каморка служанки. Служанка у них на все руки — и клиентам подает, и ведет хозяйство, и занимается детьми.
— Эй, Захария!
Ему приходится тормошить задремавшего старика. Схватив за руку, он тащит его к дороге.
— Отдохнешь вон там, попозже. В тенёчке оно приятнее.
И вот они уже перед розовым домом. Жандарм усаживает своего подопечного на лужайке под яблоней.
— Обожди минутку, у меня тут одно дельце.
Антонен входит в дом, но старику не слышен приветливый звон колокольчика на двери. И для него розовый дом не раскрывается, как кукольный. Он видит только фасад. Впрочем, теперь от Захарии далек весь окружающий мир — и земля, и люди. Раньше он так любил глядеть на горы, высматривать их извилистые тропки, лощины, любоваться зелеными контурами леса; нынче он видит перед собой только высокую стену со смутными очертаниями. А когда он протягивает руку, чтобы сорвать травинку, ему кажется, что трава ускользает от него, насмехается над ним.
Он ждет. Не все ли равно, чего ждать?! Сколько он натерпелся, пока не дожил до глубокой старости. Он уже привык.
И вот они снова шагают бок о бок по дороге. Вдали уже виден город.
Антонен заговаривает:
— Третий дом от моста — кафе «Симплонская верста». Ишь ты, прямо стихи получаются!
И он смеется.
— Сейчас только три часа, у нас еще полно времени… У них подают отличный мускат. А уж подавальщицы — первый сорт, не хуже городских: волосы до плеч, прямо как грива, и сережки, и вид заносчивый. Да, они там недотроги… ну и мы тоже не промах. Попробуй погладь такую — ощерится, словно укусить хочет… славные девчонки! А потом, денек нынче отличный, надо попользоваться, такое не часто бывает.
— Ты пить хочешь, Захария?
Старик не отвечает.
— Ладно, придем, сам поймет.
На сей раз его приглашают войти. В кафе царит приятная прохлада, тишина и полумрак, как в церкви. Столы и стулья сделаны из блестящего красного дерева, гладкого на ощупь.
— Славно здесь, верно?
Да, старику тоже нравится.
Официантка, которую они сразу не заметили, подходит к столику:
— Что желаете?
— Триста муската.
Поставив перед ними бутылку и стаканы, девушка подходит к проигрывателю и заводит его. Она слегка улыбается, глядя на жандарма. Захария уже осушил свой стакан. Он блаженствует. Ему чуточку слышны звуки музыки. В помещении он слышит лучше, чем на улице.
— Это папаша Марселя Корта, нотариуса, — объясняет Антонен. — Знаете такого?
— Ясное дело, кто ж не знает нотариуса!
Она отвечает, не задумываясь, не удивляясь. Какая ей разница? Она говорит, просто чтобы поговорить и задержать на себе взгляд Антонена.
Захария догадывается, что речь идет о нем.
— Вот… веду его к сыну.
— Стало быть, решили перебраться в город? — спрашивает старика официантка.
Он смущенно улыбается. До сих пор он жил с тоскливым сознанием ненужности, бесполезности своего дряхлого тела, которое таскают туда-сюда, которого стыдятся. И все его отпихивают, все гонят прочь. И понимаешь, что ты лишний, что тебе осталось только одно — подохнуть. Но отдать Богу душу не так-то просто; сколько раз, казалось бы, вот-вот окочуришься — ан нет, опять не вышло! Да, смерть требует долготерпения. А пока суд да дело, остаешься тут, с живыми. Но старикам-то жить одним нельзя; нужно, чтобы кто-то был рядом. Они ведь хуже детей: по ночам темноты боятся, да и вообще, мало ли что может приключиться…
Вдруг он услышал:
— Будете теперь жить у сына, там вам будет хорошо. И развлечений побольше.