И вот наступил день свадьбы. Флавия сшила себе костюм из тонкого черного сукна с длинной бахромой на рукавах и юбке. На голове у нее высился пышный кружевной чепец с широкой черной бархатной лентой, расшитой золотыми нитями, яшмовыми бусинками и металлическими висюльками. Шейный платок ей не понадобился: ее рыжие волосы, собранные в круглый низкий шиньон и обрамлявшие темные плечи, сияли ярче любого шелка.
Увидев ее в этом наряде, Жермен воскликнул:
— Да ты прекраснее любой святой!
Он думал о тех статуях святых в золотых нимбах, в сверкающих тиарах, что стояли у них в церкви, закутанные в тяжелые одеяния.
Кюре был вне себя от радости: Флавия такая серьезная девушка; кто-кто, а она-то сумеет воспитать своих детей в любви к Господу! Он уже воображал, как они — дети Флавии — поют у него в хоре, обряженные в скуфьи и кружевные стихари… И их будет много — по одному каждый год. Она подаст добрый пример, она станет плодовитой матерью, в назидание другим, слишком скупым родителям. Поистине это благословение Божье! Как хорошо, что она не ушла в монастырь, вслед за сестрами; ее место в миру. Жермен — тот относился к религии весьма прохладно. Теперь жена обратит его к Богу и заставит почаще ходить в церковь. Да, все сложилось как нельзя лучше.
Когда новобрачные вышли из церкви, рожь в полях волнами ходила под ветерком, а луга вокруг деревни золотились свежескошенным сеном. Жермен нагнулся к жене и, обняв ее за талию, шепнул на ухо:
— Нынче вечером я тебя тоже покошу.
И его рука стала твердой, как лезвие косы.
Тем вечером покинутой Жюстине было так горько, что она вышла из дому и стала бродить по темным проулкам. Ей хотелось уйти на луг или на опушку леса, но, несмотря на свою печаль, она побаивалась ходить там одна.
Поднявшийся ветер шнырял вокруг нее бесшумно, как вор. Темные тучи бежали по небу куда-то вдаль испуганной гурьбой. Казалось, деревня, подобно кораблю, снялась с якоря и уплывает в открытое море. Жюстина шагала, не чуя под собой ног, словно лишилась тела, словно от нее осталась одна душа, изболевшаяся от горя. Она говорила себе: «Зачем умирать, если даже в могилу уносишь с собой гнет своей скорби?.. Если даже за гробом ничего не изменится, ровно ничего».
Все огни уже погасли, только кое-где еще горели лампочки, местами освещая темные улицы. Внезапно Жюстина поняла, что стоит перед домом Жермена. Она не могла сделать ни шагу, ноги ее словно вросли в землю. Ах, улететь бы сейчас вместе с ветром, стать и впрямь душою без тела, которое вдруг окаменело и сделалось таким неподъемно тяжелым!..
Новобрачных поселили на втором этаже узкого дома, сбоку похожего на черный корабль, плывущий по волнам ночи. Туда вела каменная лестница с деревянными перилами. Жюстина стояла, не спуская глаз с двери наверху, и вдруг эту дверь отворили — медленно, осторожно, но она все равно скрипнула. Из нее вышел мужчина; с минуту он постоял неподвижно, прислонясь к перилам. Может быть, он всматривался в самого себя, стараясь понять, что с ним происходит? Затем он спустился по лестнице, и хотя ступал все так же осторожно, но подбитые гвоздями подметки легонько простучали по камням. Девушка не верила своим глазам, она ждала, что видение вот-вот исчезнет. Но Жермен уже стоял перед ней. Теперь он увидел ее, и у него вырвалось ругательство.
— Тебе чего здесь надо?
Она было повернулась, чтобы уйти, но он схватил ее за руку:
— Ты что, шпионишь за нами?
Жюстина молчала, она не знала, что ответить. Она видела только, что волосы Жермена всклокочены и падают ему на лоб, что он обозлен и растерян. Жермен понял, что она заметила это, и разозлился еще больше. Он грубо встряхнул ее за плечи:
— Не твое это дело, ясно?
И поскольку она все еще молчала и смотрела на него без страха, он бросился на нее с кулаками. А чтобы она не убежала, крепко стиснул ее руку… Жюстина не кричала, не звала на помощь и только тихо, умоляюще твердила: «Жермен… Жермен…»
Наконец он выпустил ее и кинулся бежать в гору.
Он вернулся домой лишь под утро, в ледяном предрассветном тумане.
Жизнь в деревне шла прежним чередом. Казалось, ничего не изменилось. Крестьяне косили сено, готовились к уборке урожая. Жюстина никому ничего не сказала. Соседи, встречая Жермена, кричали:
— Ну, как дела у новобрачных?
Жермен отвечал:
— Все в порядке, ясное дело!
И шумно смеялся.
Флавию видели не часто. Она не помогала мужу в поле, как другие жены. Только приносила ему обед в полдень, ненадолго присаживалась на взгорке, молчаливая и надменная, потом возвращалась домой.
Люди злословили: «Ему нравится жена-белоручка, потому он и не заставляет ее работать. Кончится тем, что она его разорит!» Однажды соседи даже заметили, что Жермен переносит жену через ручей на руках, точно младенца, и подняли его на смех. «Бросьте, это у него пройдет так же, как у нас!» — предсказывали старые мужья, уверенные в своей прозорливости.
Но от Флавии по-прежнему исходило такое ледяное высокомерие, что никто не осмеливался порицать ее в глаза. А глаза ее, кстати, сохранили прозрачность родниковой воды, и все-таки никто не мог разглядеть, что таится в их глубине — мелкий ли песок, гладкие камешки или вязкая тина, кишащая ядовитыми змеями… Тщетно Жермен заглядывал в эти глаза, тщетно молил ответить ему — они молчали.
Никто, кроме разве Жюстины, не знал, что жизнь стала для Жермена сущим адом. Да нет, хуже, чем адом, — там, по крайней мере, можно стонать или вопить, там ты имеешь право выглядеть несчастным! Тогда как в деревне, где у каждого окошка соглядатаи… Ах, если бы он мог хотя бы избить ее, Флавию! Осыпать ее ударами и подчинить себе. Но теперь он ясно понимал, что она не похожа на других женщин. В самом лютом гневе у него не поднималась на нее рука, и проклятия застревали в горле. Хуже того: он чувствовал, что она права, а он виноват перед нею; иногда он и впрямь просил у нее прощения.
Но когда он оставался один, в нем поднималась неудержимая ярость, кровь закипала в жилах, и тщетно он пытался заглушить горе тяжкой работой единственная мысль жгла его с утра до вечера: «Я скошу ее, как колос, это мое право!» И неизменно он слышал ее холодный хрустальный голос: «Не раньше, чем ты скосишь все травы, все колосья на свете». Что означало: никогда.
Проходя мимо церкви, он вспоминал слова кюре во время венчания: «И станут плотью единой, ибо не дано человеку разделить то, что соединил Господь!» Он-то хорошо знал, что их не соединили, что ни Бог, ни дьявол, ни люди не смогут изменить это. И безграничная горечь отравляла ему душу. Однажды вечером он даже заговорил в полный голос:
— Жизнь устроена несправедливо! Несправедливо! Разве после такого можно верить в Бога?!
Но тут его взгляд упал на распятие, и он торопливо перекрестился.
Бывали, однако, дни, когда в нем снова зарождалась надежда, когда ему становилось хоть чуточку веселее. «Нет, — думал он, — так не может продолжаться вечно. Вдруг да случится чудо! Нужно потерпеть еще». Но чуда не случалось, он мучился по-прежнему. Что же, значит, так оно и будет всю жизнь? Ох, если бы хоть пожаловаться кому-нибудь; но нет, разве такие вещи говорятся вслух — он даже в молитвах не смел поверить их Богу.
Прошло лето, за ним осень и зима, наступила весна. Люди, не видя Флавии, спрашивали у Жермена: «Может, она ребеночка ждет?» — или: «Уж не в ожидании ли она?» (что, впрочем, одно и то же). Но он только мрачнел и молча отворачивался.
Они шушукались за его спиной:
— Он ее запирает — верно, ревнует до смерти.
И смеялись над ним.
Наступил май, месяц Марии. Алтарь Богоматери был украшен геранями в горшках, бумажными розами и лилиями, множеством горящих свечей.
Как-то под вечер, придя в церковь помолиться, прихожане с изумлением увидели, что алтарь Мадонны пуст — ни цветов, ни свечей. Побежали за кюре. Тот знать ничего не знал. Жители деревни собрались на паперти. Кто-то осквернил их церковь! У мужчин гневно загорелись глаза, женщины крестились, дети плакали, цепляясь за материнские юбки. Все были потрясены до глубины души, однако у этих жителей гор возмущение выражалось не в словах и не в жестах — оно таилось внутри, но оттого было не менее бурным.