— Холестерин, — выговаривает она, хотя слово произносится как-то наоборот. — Мороженое.
Даже это звучит невнятно.
— Да? Только это и помнишь?
Он снова тихо вздыхает.
Если бы на шоссе в его артериях случилась дорожная пробка, она бы вздыхала? Может быть, ей даже показалось бы, что она загнана в угол, обречена, потому что он во всем должен полагаться на нее и ее добрую волю? Сейчас она не может на него смотреть. Вдруг на его лице именно такое отчаяние?
— Доктор Грант сказал, что у тебя могут быть провалы в памяти, — говорит Лайл. — Он говорит, так часто бывает в шоковом состоянии. То есть, когда выходят из шока, ты сейчас не в шоке, конечно. Сначала провал, а потом можешь внезапно все вспомнить.
— Что еще?
— Что он еще говорит?
— Да. Что будет. Со мной.
Слова ее выматывают, она лишается сил.
— Ну, в общем, ничего. Пока ничего. Они хотят подождать, сделать еще сканирование, анализы, посмотреть, как все пойдет. Они считают, что он может сам выйти, это было бы лучше всего. Если непохоже будет, что выйдет, если анализы что-то такое покажут, будут оперировать. Операции, скорее всего, в любом случае не избежать, даже если он выйдет, тогда всего лишь будет не так сложно. Хорошо, что ты здорова. Ну, то есть, здорова… ты понимаешь. Что ты достаточно сильная. В общем, они посмотрят. Увидим. Тут хорошие врачи, и прогноз они дают благоприятный. Говорят, шансы очень велики.
Почему она раньше не замечала, что он опускает главное слово почти в каждом предложении, или это появилось только что, эта уклончивость и умолчание, как реакция на то, что случилось? Что за «он», кусок пули, что ли, о котором говорил врач? И что за «прогноз», о каких «шансах» идет речь? Она подбирает слово, которое сможет произнести, и говорит:
— Туманно.
Лайл кивает:
— Какое-то время так и должно быть. Они не любят выражаться определенно. Наверное, слишком много судебных исков или предупреждений от юристов вроде меня, что существует ответственность за сказанное. Но мы с тобой оба знаем, что это не навсегда и ты, конечно, будешь двигаться и ходить. Очень скоро. Это просто сбой, но мы с ним справимся, и ты не успеешь опомниться, как все снова будет, как всегда.
Она перестает его слушать после «навсегда», когда он доходит до «двигаться и ходить». Хотя «мы» она слышит и благодарна за это.
В его нарочитом оптимизме слышна не только недоговоренность, но и угроза. На него нельзя полагаться, что от Лайла уже само по себе воспринимается как удар.
— Рассказывай, — снова говорит она. — Сейчас же.
Она требует, и он склоняет голову и еще раз глубоко вздыхает.
Странное, далекое небо
Когда Родди привезли в этот город, к бабушке, он ревел и брыкался. Это было десять лет назад. Сейчас, когда он лежит на спине в высокой пшенице и на него смотрят две настороженные собаки и тысячи звезд, он оглушен и растерян оттого, что не сможет вернуться домой.
До него слишком медленно доходит. У него беда с чувством ритма, он вечно отстает на такт или два. Поэтому и сегодня все так вышло.
Некоторые из самых важных, хотя и не всегда лучших моментов своей жизни он провел именно так: лежа на спине, очень тихо, глядя вверх.
Именно так, когда ему было семь, он провел первую ночь в бабушкином доме, куда они с отцом перебрались так надолго. Он никогда не капризничал, но в тот день, когда они переехали, когда загруженная машина отца, в которой уместилось все, что они оставили себе, шла перед маленьким грузовичком, Родди ревел всю дорогу. Когда они въехали в город, он стал отчаянно брыкаться. Когда остановились у серого оштукатуренного бабушкиного дома, он вцепился в руль, потом в дверь, и отец сурово выволок его из машины. Он даже лягнул бабушку, которая крепко обхватила его руками.
Когда они трое наконец поужинали, он окончательно выдохся. Его отправили в его новую комнату под самой крышей, а бабушка с отцом взялись расставлять внизу вещи, которые они с отцом привезли с собой. Бабушка зажгла у постели Родди голубой каплевидный ночник, и в его слабом отраженном свете потолок казался каким-то странным, далеким небом.
Он был очень зол. Из-за того, что его вырвали из привычной обстановки, но еще из-за того, что мама, если она вернется в их маленький домик в городе, не сможет их найти.
Как-то утром мама была дома, она обняла и шлепнула Родди, уходившего в школу, на прощание, а когда он вернулся, входная дверь была не заперта, он вошел, но дома никого не было. Ну, иногда ее не бывало дома, так что пару часов ничего странного в этом не было, хотя обычно она предупреждала, что уйдет, может быть, в кино, или, как она говорила, побродить.
Обычно папа уходил утром и возвращался поздно вечером, ужинал, включал телевизор, а немногим позже Родди шел спать. Иногда он хлопал Родди по плечу или ерошил его волосы, называл его «приятель», и, если Родди что-то было нужно или ему хотелось чего-то, отец делал все так, как хотел Родди. Как-то он принес Родди первый двухколесный велосипед, хотя потом и не помогал ему учиться на нем кататься. Этим занималась мама, бегавшая вдоль тротуара и придерживавшая седло, чтобы он хоть как-то сохранял равновесие. С ней было весело. Однажды она поставила на их крошечном заднем дворе маленькую палатку, чтобы они с Родди могли устроить себе бивак, и они сидели там допоздна, она рассказывала страшные истории и показывала на холщовой стене театр теней, по-всякому складывая пальцы. В парке она взвизгивала и хохотала даже громче его, когда толкала его на качелях так высоко, как только было можно, куда выше, чем он сам смог бы раскачаться.
Но иногда она бывала грустной и уставшей и не вставала с постели или с дивана по нескольку дней.
— Прости, заинька, — говорила она. — Я сегодня сама не своя.
Только если она временами не своя, а чья-то еще, это ведь все равно она, разве нет? Это было не очень понятно, зато надежно: он знал, что мама или такая, или такая. Иногда, когда он бывал у друзей, ему казалось, что взрослые — ненадежный народ, потому что если они улыбались или разговаривали строго, казалось, что все это неправда. Как будто они в масках, как на Хэллоуин. Мама была совсем не такая.
Случалось, что она доставала отца до тех пор, пока они не шли куда-нибудь, в кино или на танцы, хотя отец обычно не хотел никуда идти. Когда они куда-нибудь собирались, у мамы всегда начинали блестеть глаза. Она казалась счастливой.
В тот день она так и не вернулась до возвращения папы, а папа не был удивлен, он принес пиццу и стал выкладывать ее на две тарелки — это тоже было странно. Он положил руку Родди на плечо и сказал:
— Идем в гостиную, сынок, я должен тебе кое-что сказать.
Родди был тощий, все говорили, что он похож на маму, она была маленькая и худенькая, и волосы у нее были почти такие же короткие, как у него, только кудрявее. В гостиной он присел на край дивана, как в те дни, когда она лежала там, укрывшись одеялом, просто смотрела телевизор или спала, в те дни, когда она не носилась по дому, ища, чем заняться.
— Я не знаю, понимаешь ты или нет, — наконец начал папа, — но с мамой не все в порядке. Ты ведь замечал, она иногда радостная, а иногда — нет?
Родди кивнул.
— Ну вот. — Папа наклонился вперед, уперся локтями в колени, свободно свесив большие ладони.
Что — вот? Папа даже не смотрел на Родди, он уставился куда-то в угол, а может быть, на экран выключенного телевизора.
— Ну так вот, оказывается, это у нее такая болезнь. Иногда ей так хорошо, как мало кому бывает, но так плохо, как ей, точно бывает немногим. Ей тяжело, когда то так, то эдак. Нам всем тяжело.
Родди покачал головой, ему не тяжело.
— В общем, сегодня день случился особенно тяжелый, и она решила что-нибудь с собой сделать, так ей было плохо. И сейчас она в больнице. Точнее, она была в двух больницах. Сначала в той, где занимались ее руками, она потеряла много крови. А потом ее увезли в другую больницу, там ее будут лечить, чтобы она больше ничего с собой не сделала. Вот, видишь, как все вышло.