Спит ковыль. Равнина дорогая.

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь.

Мы неодолимы. Нерасторжимы наши золотые звенья уважений народа к народу, песни к песне. Земля наша великая, Россия наша родная, мы встаем, стирая с изуродованного лица безвинную кровь, встаем и слышим голоса канувших, убитых, голоса всех погибших за Родину, за Россию. Медленно встаем, но мы никому не отдали, не предали тебя, Сергей Есенин, Христос наш русский!

Сегодня многие политические таежники азартно делят «шкуру неубитого медведя» на вольные и независимые региональные княжества, пьяны от шумной бессовестной вакханалии, — да пресечет этот базар великий народ! И пусть нам светит предупреждающе:

Русь, Русь! И сколько их таких,

Как в решето просеивающих плоть,

Из края в край в твоих просторах шляется?

И:

Я бродил по городам и селам,

Я искал тебя, где ты живешь,

Но со смехом, резвым и веселым,

Часто ты меня манила в рожь.

Вот, кажется, прикатил Сергей Есенин в родное Константинове, в отчий дом. Далеко — богемный мир столицы, ревнивый и злобный туман салонов, кафе, собраний. Русский видом и словом, он вызывал «специфическую» неприязнь к себе у пестрой, нигилистически настроенной публики, где космополитизм беспределен, где жажда денег и славы превыше понятий «друг», «брат», «мать», «Родина»... Вернулся к матери, к сестрам, к яблоням, к лугу:

Наша горница хоть и мала,

Но чиста. Я с собой на досуге...

В этот вечер вся жизнь мне мила,

Как приятная память о друге.

Вернулся, как высвободился, как прояснел и преобразился добротой и светом юности.

* * *

Есть ли где еще такой «простецкий» народ, кроме нашего, русского, позволяющий на протяжении десятков лет «диспутировать»: пил или не пил его гениальный сын — поэт Сергей Есенин? И — более грустные «научные» дискуссии: сколько, мало или много, пил? И — далее: когда — именно и с кем — именно? И — последнее: иссяк его талант или не иссяк?

Уроды. Глухие, горбатые, слепые. Уроды не от природы, а от безнравственной непогоды. Не слышат соловьиный огонь есе-нинской скорби по красоте, по солнцу, по земле и свету. Не замечают его физического атлетизма, его кудеснической освоенности в биографии жизни и в предначертанностях поколений. Не отличают дверного косяка от мирового горизонта. А ведь над мировым непроницаемым горизонтом задержался пророк со свечою. Ну как не увидеть ее?.. Какому не поклониться?

Настоящие физические калеки, глухие, горбатые, слепые — сказочно крепкие, музыкальные, стройные и зоркие существа... А эти — измятые камнями осьминоги, выплюнутые вечной стихией моря на мертвый песок. Защищать поэта перед ними — стучать тонким невестиным перстнем по грязному пятаку свиней, не достучаться...

Прилепился к есенинскому имени обветшалый «литврач» Свадковский и давай зубами скрипеть, мертвый песок пережевывать: Есенин пил, Есенин израсходовался, Есенин «ороговел» нетрезвостью позыва к самоубийству. Есенин, — Свадковский еще уличит, — откалывал, мол, номера! А к чему все «очарование» медика поэзией? К тому — Есенин должен был повеситься...

Правильно. Есенин должен был повеситься, а Свадковский долго и назидательно жить, дабы долбить и в грббу великого сына России? Какое ваше дело, сколько прожил и сколько выпил Есенин? Есенин оставил для нас богатство — не пропить, не пропеть, не проплакать, как, допустим, степь — века пластается и ковылями шумит! А вы? Куда вы?

И догадаться ли вам: такого уровня поэт, как Сергей Есенин, подаривший нам тома и тома червонных золотых слитков, слитков и поэм, мог умереть не в тридцать, а в двадцать, но оставил бы то, что Богом ему суждено оставить? Такого гигантского уровня поэт не мог ливнем не добежать до горизонта или громом не докатиться до моря, не мог. Умереть он мог, но оставить обязан был — тома и тома. И оставил:

Бесконечные пьяные ночи

И в разгуле тоска не впервь!

Не с того ли глаза мне точит,

Словно синие листья, червь?

Неужели Свадковскому, ученому, неизвестно: жертвенность откровения, опрокидывающая преграды бунтарская налитость слова и не пьяный, а политический, русский гнев души — не признак депрессии? Ослабленный, растерянный, даже шепчущий исповедь священнику поэт — ни на минуту, ни на час, ни на день не парализован, и найдет он силы в себе для социального разинства, а разинство, и малое, — упор в будущее, а не петля:

Я любил этот дом деревянный,

В бревнах теплилась грозная морщь,

Наша печь, как-то дико и странно,

Завывала в дождливую ночь.

Голос громкий и всхлипень зычный,

Как о ком-то погибшем, живом.

Что он видел, верблюд кирпичный,

В завывании дождевом?

Не надо Сергея Есенина, как лилипуты Гулливера, прикручивать идейными канатами к пыльно-цементной бороде Карла Маркса и травить — хватит. Трезвенник литврач и трезвенник литкомиссар — кастраты. Рюмка водки, выпитая Есениным, — рюмка русского горя, русской обвды, бьющей из-под расстрельной полы сионистской кожанки Троцкого, а рюмка водки, выпитая литврачом или литкомиссаром, — водка: закусить им охота...

Посмотрите, как мучаются нынешние поэты, переживая о растерзанной прорабами России, гении они или не гении, пусть, но — поэты, они за красоту и свободу, а не за убиение Родины. Так и Есенин: надеясь на революционное очищение, красоту и свободу, напоролся на чекистский штык сердцем. При чем тут пьянка и драки? Свечу из рук поэта выбили, а всовывают в руки ему кровавый нож.

И никогда не замазать на стенах деревянных русских изб и на стенах русских каменных зданий огромные, с Курильские острова, пятна русской крови, их не удалось замазать ни вождям революции, ни вожакам развитого социализма, ни дьяволам-прорабам перестройки. Думы наши— кровь пращуров наших... А прорабы кровь человеческую гонят по артериям преданной ими страны. Повторяется эпоха Октября в России. Повторяется есенинская боль в действующем ныне живом русском поэте. Вот и опередил нас Есенин:

Я уж готов.

Я робкий.

Глянь на бутылок рать!

Я собираю пробки —

Душу мою затыкать.

Конечно, литврач и литкомиссар использовали бы пробки по назначению: сдали бы в ларек, а тут — пьет, бандит, и пробками душу затыкает. От кого? Не от революции ли? Не от Ленина ли? От вас, от вас, кроты сырой мглы, чтобы вы не прогрызли дыры в сердце поэта, как в сердце народа. И хмель Сергея Есенина — его бессонная, осмысленная ненависть к палачам русского народа.

Рюрик Александрович Ивнев рассказывал: «Сережа мало пил. Бывало, держит, держит рюмку и, подмигнув, украдкой выплеснет ее под стол. — Почему, себя сохранял?..

— Нет, Сережа скоро настроение терял. Вредно ему веселиться...

— А говорят, много и часто пил?

— Завистники говорят! Выпьет и шум: «Я видала Есенина, пьяного!»... «Я видал Есенина, хмельного!»... И — поехало».

Рюрик Александрович имел право называть Сергея Есенина Сережей, друзья, не рядовые, а прочные и редкие. «— Но буянил же Есенин?..

— А ты, а я не забуянем, если пристанут с хамством и клеветою? По клевете — суд за антисемитизм. По клевете — в каталажку. По клевете — внимания нет к нему. Бухарина нажужукали, а Бухарин — второй, за Лениным шел, за Троцким идет». Есенин — крупнейший русский поэт. В антирусские годы провокации вокруг Есенина кипели, как лягушиные головастики в болоте.