Рюрик Александрович вспоминал: «Да, выпимши, да, колготной убывал из дома Сережи, из Москвы в Ленинград. Заехал к Толстым на извозчике, быстро и нервно собрал нужные вещи:

— Еду, уезжаю, сейчас!.. — Сошел к извозчику, а в окно: — Сережа, до свидания! — А через паузу: — Брат, прощай!.. — И еще: — Прощай, брат!.. — Не могу»...

И — доказывал: «Тридцатого марта расстреляли его друга, Александра Ганина. Тридцатого июля Максим Горький послал Бухарину «присяжное» письмо о поэтах, защищающих русскую деревню, несправедливо и опасно ударил по Есенину. Шестого сентября на поезде «Баку — Москва» Есенин «площадной бранью» одел Рога. И Рог направил в суд заявления, подтвержденное Левитом. На Есенина завели уголовное дело. Двадцать шестого ноября Есенин лег в больницу. Вышел из больницы двадцать первого декабря.

Побывав по издательским делам в редакциях, двадцать третьего декабря, вечером, Сережа выехал в Ленинград и двадцать четвертого приехал, а все тяжелейшие удары по нему — на конец года, тысяча девятьсот двадцать пятого!..»

Фраза Есенина «Меня хотят убить» Рюриком Александровичем интерпретировалась так: «Сережа пригнувает голову к подоконнику:

— Пули боюсь, камня боюсь!.. — В больнице...» Бухарин не успел разразиться страшными обвинениями по Есенину, но травля началась на правительственном басе. Помог бы Есенину Ленинград? Нет. Ленинград помог погибнуть. Появился Есенин в Ленинграде 24 декабря, а 28 декабря, рано утром, участковый надзиратель в «Англетере», Н. Гробов, составил акт.

Читаем как есть: «...шея была затянута не мертвой петлей, только с правой стороны шеи, лицо обращено к трубе, и кистью правой руки захватило за трубу, труп висел под самым потолком, и ноги были около 1 1/2 метра от пола. При снятии трупа с веревки и при осмотре его было обнаружено на правой руке выше локтя с ладонной стороны порез, на левой руке на кисти царапины, под левым глазом синяк, одет в серые брюки, ночную рубашку, черные носки и черные лакированные туфли».

А в акте медэксперта А. Г. Гиляровского — «над переносицей вдавленная борозда длиной четыре сантиметра и шириной полтора сантиметра». А позже «борозда» чудесно «превратилась» в ожог, исчез пиджак поэта, исчезли туфли, а признаки трагедии в «почетном» номере гостиницы затаились. И мы, рожденные «с опозданием» на десятилетия, давно седые, лишь начинаем кое-что узнавать и кое в чем прозревать.

Гибель величайшего русского поэта может быть доказана и тогда — в народе утверждена. Но пока она, эта русская национальная трагедия, несомненно, не доказана. И я, не специалист, не исследователь судьбы Сергея Есенина, «волен» лишь пользоваться собственными наитиями, но до определенной меры. Наития — не доказательство.

Мы никогда не должны забывать: Пушкин не застрелился, а застрелен, Лермонтов не застрелился, а застрелен. Гумилев расстрелян. Блок уничтожен. Почему не убрать Есенина и Маяковского? Дорога смерти накатана, действуй. И вообще: на Руси и в тридцать седьмом убирали самых талантливых, даже в областях — самых талантливых. Есть о чем задуматься?

Делая зарисовки в «Англетере» с мертвого поэта, художник Сварог запечатлел одежду Есенина «встрепанной», заметил на ней обилие ворсинок от ковра, распростертого на полу. Сварог подтверждает наличие пиджака и туфель, «аккуратно» исчезнувших. И художник считает, уповают некоторые: Есенин убит в номере гостиницы. Тело его через окно убийцы планировали вынести, со второго этажа опустить в кузов грузовика и замести следы на вещах и на предметах, бдительно «упорядочить» преступление. Но окно не открывалось настолько, насколько необходимо, и убийцы, торопясь, разыграли вариант повешения...

Есть свидетельства: нарушен был режимный заведенный лад. Нарушено распределение и последовательность расположения вещей, мебели, предметов, всего того, что есть — гостиничный номер. Высказываются предположения: произошла схватка. Есенина в Америке еще «произвели в спортсмены», он никогда не выглядел шоколадным пай-мальчиком, сильный и решительный.

* * *

Как годы летят? В юности я клятву дал: если выпущу книгу, стану поэтом, приеду в Константинове и поклонюсь дому Есенина. Приехал. Весна. Иду. Завернул в магазин. А в магазине — хлеб, соль и водка. Той весною Рязань окончательно «догнала и перегнала» Америку по молоку и мясу. Разорилась начисто. Областной лидер застрелился, Ларионов, жертва грудобойцов ЦК КПСС, а Хрущев облаял его посмертно. Кого лысый канительник не лаял?..

Купил я хлеба, соли, водки. Иду на усадьбу поэта. Старушка в цветастом платке, запон вышитый, за мной увязалась. Присели у дома. Дом — домик. Высунулся из земли. Веселый и грустный. Окошки в мир глядят. Огород — голый. Ничего. Только молодые яблони привстали — цветут. Я на старушку поглядываю. Старушка поглядывает на меня, опасливая, я и говорю: — Страдалец! .. — А ниче, все мы как?.. — Самый честный, самый красивый!.. — Ить не честных-то не рожали! — пошевелилась на траве старушка. — Обижали, мстили им!.. — Им ли разве, а все и мы тута!..

Выпили. Старушка повторно выпила, отказываясь и крестясь, третью попросила сурово: «Все мы честные и все страдаем. А он-то, ну, где он еще такой есть? На гармошке играет. Угощает. И — плачет... А за мной ухаживал — не культи-мульти, шустрая... Добрый. Любили его. А супруга Сидора являлась на пепле. Есенины дважды горели. Зола. А Сидора, расплетенная, на пепле. Золу перебирает и трет. Чужестранная, а своя!..»

Где теперь эта старушка? Не спросил, не записал, беспечный. Да и нужно ли фиксировать, уточнять, когда — вот он, домик поэта, глядит на тебя?

Мать поэта, поди, молоденькую девушку, старушку мою, за ягодами брала, письма Сергею Есенину с ней на почту посылала, но кануло их совместное попечение за Оку, за мглистый век. Сестер Есенина помытарили, и дети поэта расправы не миновали. И ныне — тюрьмы отремонтированы: пожалуйста!.. Соль вздорожала, хлеб не укупишь, а водка — не прицениться, пропала.

А сестер Екатерине с лихвой «благодарностей» ссудила власть за брата и за мужа. Муж ее, поэт Василий Наседкин, схвачен за Есенина, а проступки приписать всякие разрешено, закона нет, совести у карателей нет: жми на карандаш.

Сидит она в камере. И ночью, так мне «воспроизвели», ночью, луна свидетель, — гулко разворачивают клепаную дверь и бросают на холодные каменные плиты окровавленную девчонку. Екатерина хоть и политическая арестантка и крупная шпионка, но душа-то в ней братова, обтерла девчонку, обогрела, наклонившись.

Познакомились — жена Бухарина. Того Бухарина, отравно-расстрельного, призывавшего казнить, казнить и казнить безвинный русский народ. Потерял неприкосновенность член Политбюро, угодил под пяту чугунного самодержца, Генерального секретаря ЦК КПСС Иосифа Виссарионовича Сталина.

Не рой яму ближнему, сам в нее попадешь. Народ не дурак: поговорка, пословица ли — из правды. Девчонка, женился-то на ней Бухарин, на четырнадцатилетней сестренке своей последней непервой жены, в чем виновата? Глупа еще. А палачи — до жалости им?

Деревянные, оловянные, чугунные истуканы, завистники, браконьеры поплатились за поэта: никому не удалось избежать того или иного Божьего наказания, никому.

Жаль Есенина. Не дали ему жить. Да и дышать свободно не дали. И ему ли только? Когда Ленин, Свердлов, Троцкий, Дзержинский и другие вожди революции топтались вокруг заспиртованной головы царя, отрубленной палачами на Урале, не мог наблюдать этот кровавый концерт Сергей Есенин. А что мог народ? А что, получается, мог император? Помолился — и бросил Россию...

Этот кровавый концерт, кровавый грех, мутит нас. Кровь царских детей, обрызгавшая ипатьевские подвалы, щедро пролилась по русской земле: Сергей Есенин был ею обожжен и обожжен сын его. Вслед Павлу Васильеву взяли Юрия. И расстреляли — вслед. В августе тридцать седьмого. Двадцать лет едва прожил парень, едва успел понять, чей он сын, едва успел стряхнуть с себя розовый туман детства. За отца — окровавили.