Можете быть уверены, что в близком будущем это мнение станет общим мнением всех, кто умеет любить и ценить русскую литературу» [619] .

В письме с Анакапри Ю. А. Бунину 19 марта (1 апреля), исправленном и дописанном Иваном Алексеевичем, Вера Николаевна говорит о Горьком и Е. П. Пешковой:

«Отношения с ними нежные. Предлагали поселиться у них, — вообще дружба! Мне очень нравится Екатерина Павловна. Интересный и благородный человек!.. В Испанию не едем, капитала не хватает. Ограничимся Италией, и если весна будет ранняя, то Швейцарией и Германией. Яну очень хочется возвращаться морем — манит Одесса, Греция… „Шиповники“ говорят, чтобы я рукопись (перевод из Флобера, сделанный В. Н. Муромцевой-Буниной. — А. Б.) посылала им, а Ян только прочел 70 стр. из 520, а главное, я вижу, что он не может быть редактором, ему некогда и не любит он этого дела…» [620]

Бунины побывали в Солерно — в городе, который стоит на берегу залива того же названия. Из Солерно поехали на извозчике до Амальфи, где в капуцинском монастыре когда-то жил Лонгфелло. Во время прогулки к морю Бунин, сидя у самой воды, читал стихи Лонгфелло. Он говорил:

«Вот мы видим море, скалы, оливки, мирт и лавры. При чем тут фавны, сатиры, пан… наяды, сильваны, таящиеся якобы в горах, как это будто бы чувствуют все поэты и чувствует будто бы Лонгфелло. Все это ложь и вздор. Никто из поэтов этого никогда не чувствовал и не чувствует. Как всегда — я это твержу постоянно — в искусстве не лгал только один Толстой» [621] .

В этот приезд Бунин прожил на Капри с ноября 1912-го по апрель 1913 года; 11/24 марта он писал Юлию Алексеевичу: «Отсюда, верно, уедем через неделю» [622] , а 4 апреля н. ст. (дата почтового штемпеля на письме) извещал А. Е. Грузинского: «Завтра покидаем Капри» [623] . В письме 3/16 апреля он сообщал Юлию Алексеевичу, что «вчера приехали в Вену. Завтра, послезавтра думаем выехать отсюда — может быть, через Одессу. Хочется проехать по Дунаю — иду наводить справки» [624] .

В начале апреля они возвратились в Россию.

Бунин поселился на весну и лето в Одессе, остановился в гостинице «Лондонская», жена отправилась в Москву к родителям. 14 апреля Вера Николаевна писала Бунину: «Вторая неделя пошла, что мы с тобой расстались» [625] . Для переговоров об издании своих сочинений Бунин отправился 29 апреля в Петербург, а оттуда — в Москву.

С 12 мая Бунин и Вера Николаевна жили под Одессой, на Большом Фонтане (дача Ковалевского); ждали сюда Юлия Алексеевича, который хотел провести с ними месяц-полтора. 14 мая 1913 года младший брат писал ему: «Мы третий день на даче — у нас поразительно хорошо. Наняли повара с женой — горничной. Приезжай поскорей» [626] .

В тот же день он писал Горькому:

«В Москве огорчен был футуристами. Не страшно все это, но, Боже, до чего плоско, вульгарно — какой гнусный показатель нравов, пошлости и пустоты новой „литературной армии“! На „Среде“ я два раза сделал скандал — изругал последними словами Серафимовича, начавшего писать а la Ценский, что ли (слияние с космосом), какой-то мещанин, „торгующий козлятиной“… (часть природы) и несущий чепуху, и горы Кавказа, „стоящие непреложно“, изругал поэтессу Столицу, упражняющуюся в том же роде, что и Клюев… Чествования Бальмонта, слава Богу, не видал. Устроено это чествование было исключительно психопатками и пшютами-эстетами из Литературно-Художественного кружка, а он-то заливался»:

Я пою мой стих заветный,
Я не крыса, я не мышь! [627]

Бунин записал в дневнике:

«26 июля 1913 г., дача Ковалевского (под Одессой).

Нынче уезжает Юлий… Страшно жалко его.

Каждое лето — жестокая измена. Сколько надежд, планов! И не успел оглянуться — уже прошло! И сколько их мне осталось, этих лет? Содрогаешься, как мало. Как недавно было, например, то, что было семь лет тому назад! А там еще семь, ну, 14 — и конец! Но человек не может этому верить.

Кончил „Былое и думы“. Изумительно по уму, силе языка, простоте, изобразительности. И в языке — родной мне язык — язык нашего отца и вообще всего нашего, теперь почти уже исчезнувшего племени».

В этот период Бунин, по-видимому, продолжал работать над рассказом «Чаша жизни». 26 мая 1913 года в газете «Русское слово» был напечатан отрывок из этого рассказа, озаглавленный «Отец Кир». Завершил рассказ 2 сентября этого года.

О работе над «Чашей жизни» он рассказывал много лет спустя Г. Н. Кузнецовой.

«— Ведь из чего иногда создается то блестящее, что так восхищает? — говорил он. — Из какого жалкого, пустяшного оно большей частью выходит!

— А из чего создалась у вас „Чаша жизни“? — спрашиваю я, вспоминая только что прочитанные вслед за „Студентом“ отрывки из нее.

— То, что у каждой девушки бывает счастливое лето — это, между прочим, вспомнилась сестра Машенька. Перед замужеством она все выходила в сад, повязывала ленточку, напевала лезгинку. А после замужества, когда на год оставила мужа, помощника машиниста, то тоже как-то повеселела, часто ездила на заводы в соседнее именье Колонтаевку, там была сосновая аллея, как-то особенно пахло жасмином в то лето… Эту аллею я взял потом в „Митину любовь“, и так все это было жалко и горестно! А мордовские костюмы носили барышни Туббе, и там же был аристон, и опять эта лезгинка… Отец Кир? Отец Кир… это от Леонида Андреева. Ведь он мог быть таким, синеволосый, темнозубый… А кое-что в Селихове — от брата Евгения. И он тоже купил себе граммофон, и в гостиной у него стояла какая-то пальма. А главное, отчего написалось все это, было впечатление от улицы в Ефремове. Представь песчаную широкую улицу на полугоре, мещанские дома, жара, томление и безнадежность. От одного этого ощущения, мне кажется, и вышла „Чаша жизни“. А юродивого я взял от Ивана Яковлевича Корейши.

— Кто это?

— Его вся Россия знала. Был такой в Москве. Лежал в больнице и дробил кирпичом стекло. И день и ночь, так что сторожа с ума сходили. И когда он спал, неизвестно! И вот валил туда валом народ, поклонницы заваливали его апельсинами, а он жевал их, выплевывал — и прямо в поклонницу, — в какую попадет, та считает себя особенно отмеченной и счастливой. Когда он умер, везли его через весь город, он долго стоял в кладбищенской церкви. Я себе очень хорошо представляю это: осень, листья в лужах, ледяная кладбищенская церковь, и он все стоит, и его не могут похоронить, потому что церковь осаждают пришедшие поклониться… Да, да, и было это всего семьдесят лет назад. Да вообще у нас в России такие вещи бывали… И дурак я, что не написал жития этого „святого“. У меня и матерьялы все были.

— Да напишите, как рассказываете!

— Нет, это не то. Там стихи его были. Да и надоело мне это. Я в этом роде уже писал.

— А как разно сложилась жизнь ваша и Машина, — сказала я. — Вы объездили полмира, видели Египет, Италию, Палестину, Индию, стали знаменитым писателем, а она никогда никуда не выезжала из России, не была ни в одном большом городе, вышла замуж за помощника машиниста…

— Ужасно! Ужасно! И вот есть какое-то чувство виноватости перед ней. Жизнь страшна, непонятна. Вот я сажусь в кавказский экспресс, идущий на Баку, а он такой, каких, наверное, и у английского короля нет: стекла саженные, весь какой-то литой, блиндированный, в первом классе желтые кожаные сиденья… и вот станция Грязи. Я схожу, встречает меня муж сестры Маши, рвет из рук чемодан и, почтительно и родственно вместе с тем, улыбается, целуется… И вот идем мы через буфетный чертог, и все поглядывают… Все знают, что этот господин — шурин здешнему помощнику машиниста. И так идем через местечко, и все тоже смотрят, все знают… И так приходим в домик… А там Маша, нервная, худая, часто курящая, и двое детей, жалких, большеухих, как котята какие-то. И мамочка живет с ними… Ах, страшна жизнь!

вернуться

619

Горький М. Материалы и исследования. Т. 1. Л.; 1934. С. 329.

вернуться

620

Музей Тургенева. № 3227.

вернуться

621

В большой семье. С. 252.

вернуться

622

Там же.

вернуться

623

РГАЛИ, ф. 126, on. 1, ед. хр. 126, л. 19 об.

вернуться

624

В большой семье. С. 252.

вернуться

625

Музей Тургенева. № 2959.

вернуться

626

Там же.

вернуться

627

Горьковские чтения. С. 72–73.