О юбилее критик П. С. Коган говорил корреспонденту газеты «Одесские новости», что «подобного по грандиозности чествования мог удостоиться разве Толстой… Чествование носило бессознательно-демонстративный характер… Академия, университет, ученые и литературные общества, масса учреждений и публики чествовали в лице Бунина носителя идей, противоположных идеям модернизма, писателя, верного классическим традициям нашего реализма, — об этом красноречиво свидетельствовало отсутствие на чествовании представителей недавно господствовавшего направления. Брюсов, открывший своими стихами российское декадентство, счел даже нужным на юбилейные дни уехать из Москвы, — дабы избежать неловкости, — и ограничился холодной и краткой телеграммой. Все эти факты дают основание думать, что мы возвращаемся к общественно-реалистическому направлению в литературе, что период отчаяния и растерянности ищущих забвения в опьянении фантазии и всякого рода иррационального состояния души приходит к концу» [599] .

В эти дни в прессе появились высказывания Бунина о художественном творчестве, об искусстве, в частности, о его отношении к театру.

Отвечая на вопрос сотрудника одного из журналов, почему в его творчестве не отразился театр, Бунин сказал:

«Проще сказать, я отвык от театра. — И это правда, что в своем писательстве я прошел мимо него. Ведь я редко заезжаю в Москву, редко хожу в театр. Бывали, конечно, минуты больших сценических впечатлений. Многое волновало, многое оставляло известное впечатление. Но беда в том, что я, — как бы вам сказать? — беда в том, что я знаю „закулисы“ театра. Я вижу и замечаю всякую фальшь, всякую неестественность, всю эту театральную условность, которая часто коробит меня. Вот, как в опере: хорошо слушать большого артиста… с закрытыми глазами.

— Но отчего это предубеждение?.. Вы, как чеховский Треплев, против пьес, в которых говорится, как „люди носят свои пиджаки“?..

— Нет, не потому. Я думаю, что и с „пиджаками“ можно написать глубокую вещь, если, конечно, не останавливаться на мелочах и частностях, а брать лишь важное и основное в человеческой психике и жизни. И потом еще: я не люблю и не понимаю таких слов, как „новые формы“, „соборное действо“, „хоровод“ и прочее… И эта погоня за „стилизацией“ меня часто возмущает и не только в театре (я видел, например, стилизованный античный театр Рейнгардта, и это зрелище казалось мне грубым), но и вообще в искусстве. Стилизация в ее благородном смысле, конечно, законна, да и естественна во всяком подлинном произведении художества.

Не стилизована ли разве „Саламбо“ Флобера?.. А вся эта подделка под античность — она свидетельствует лишь о дряблости чувств моих современников; она говорит о том, что мы перестали чувствовать настоящую любовь и настоящую страсть; разучились ценить радость жизни, правда, короткой, но полной впечатлениями. Но, разумеется, для этого надо не сидеть на одном месте, а путешествовать, видеть новые страны, жить на море.

— А скажите, Иван Алексеевич, вы когда-нибудь думали о пьесе для театра?

— Да… Часто мне хотелось написать что-нибудь для сцены. Влекла меня и самая форма. Ведь в драме, в ее стремительном, сильном, сжатом диалоге — так многое можно сказать в немногих словах. Тут приходится как бы концентрировать мысль, сжимать ее в точные формы. А это ведь так увлекательно. Вот и сонет поэтому излюбленная моя форма. А как хорошо было бы написать трагедию…

— Вы любите этот род?

— Очень. Тут такой простор для широчайших обобщений, тут так много влекущего. Ведь тут можно дать картину мощных страстей; люди, история, философия, религия — все может быть взято в такой яркой форме… Сколько заманчивого, например, в мысли о трагедии из жизни Будды. Только вот одно останавливает: условности сцены, с которыми надо постоянно считаться…

Наша беседа о театре обрывается. Мы говорим о литературе, о писателях. С упоением цитирует Иван Алексеевич Толстого.

— Вы вспомните, как у него все просто, сильно и глубоко. А ведь он не боялся мелочей, которые могли бы показаться оскорбительными. Наташа вбегает в избу к раненому князю Андрею… Слышен чей-то храп… И вот чудится это гениальное „пити-пити“, и все разрастается в целую симфонию человеческой любви и страданья. А ведь этот „храп“ за стеной нисколько не помешал… Да, надо быть широким и смелым в творчестве.

— Вы долго еще пробудете в Москве?

— Нет. Я не могу сидеть на одном месте. Жаль, что здоровье не позволяет, а то было совсем налажено кругосветное путешествие. Придется только в Испанию и в Италию поехать… А жаль. Уж очень хороший пароход выходит в ноябре…

И в этих словах чувствуется такая глубокая, страстная любовь Бунина к путешествиям, к морю. И уже кажется понятным, почему этот человек, с восторгом говорящий о 50 днях, проведенных в открытом океане, — почему он холоден и равнодушен к нашей городской суете, нашим театрам» [600] .

Вскоре после юбилея Бунин с женой и племянником отправились через Варшаву и Вену на Капри. 11 ноября 1912 года он сообщал Нилусу: «Едем нынче за границу». 28 ноября (н. ст.) Иван Алексеевич писал брату: «Второй день в Венеции… Нынче вечером едем в Рим» [601] .

На Капри прибыли 16/29 ноября 1912 года. Вера Николаевна писала Ю. А. Бунину 20 ноября (3 декабря) 1912 года: «Мы на Капри. И очень, очень рады. Ибо устроились более чем хорошо. Нами занято… четыре комнаты… У Горьких были, встретили нас, как всегда, радушно. Много хорошего он говорил об юбилее и, кажется, искренне всем доволен. — Устали мы за дорогу. Да как было и не устать, и Ян и Николай Алексеевич (Пушешников. — А. Б.) в Венеции чуть было не свалились, у обоих началось повышение температуры, были приняты экстренные меры: насадились коньяком и красным вином с горячим чаем, принимали соответствующие лекарства. Я очень переволновалась…

Из-за всего этого мы только осматривали дворец Дожей да темницы, а то почти все время просидели, вернее, пролежали в комнатах… Ян каждую минуту мерил температуру… На другой день мы решили ехать на Капри. „Домой, домой, в Вязьму, в Вязьму“. И приехав сюда, почувствовали великое успокоение, совсем как дома… Ян очень волнуется… (из-за болезни Пушешникова. — А. Б.) и тоже чувствует себя слабым, но это и понятно, — он ведь очень устал за последний месяц… Здесь много русских, начала кипеть жизнь, устраиваются рефераты о Дарвине и на литературные темы. Положено начало библиотеки, одним словом, и у нас есть Художественный кружок» [602] .

На Капри первые дни, по нездоровью, Бунин и Вера Николаевна оставались дома, их навещали Горький и Е. П. Пешкова (М. Ф. Андреева уехала с Капри 29 октября/11 ноября). «Во время нашей болезни, — говорит В. Н. Муромцева-Бунина в письме к Ю. А. Бунину 29 ноября (12 декабря) 1912 года, — Горькие были очень внимательны, почти ежедневно бывали у нас, приносили цветов… Ян занимается пока все еще ответными письмами. Настроение, не сглазить, у него ровное… Вчера он купил мне Taine, „Voyage en Italie. Naples et Rome“. Я начала читать и восхитилась стилем. Вот простота! Я до сих пор никогда не читала этого автора» [603] . Этот отзыв о книге, видимо, является в какой-то мере выражением и мнения Бунина.

Николай Алексеевич Пушешников записал в дневнике об этих днях: как и в прошлый приезд сюда, «опять началась та же размеренная жизнь. Ежедневные свидания с Горьким, который на этот раз неизменно ласков и радушен» [604] .

Горький занимал «два небольших одинаковых домика, на спуске к Пикколо-Марина, у подошвы горы Соляро, с замком пирата Барбароссы, выкрашенных в белую краску, с плоскими крышами. В одном из них весь верх занят его просторным кабинетом…

вернуться

599

Одесские новости. 1913. № 8919. 11 января. — О юбилее Бунина см. также: Исторический вестник. 1912. Декабрь.

вернуться

600

Рампа и жизнь. 1912. № 44.

вернуться

601

Музей Тургенева.

вернуться

602

Там же. № 3238.

вернуться

603

Там же.

вернуться

604

В большой семье. С. 250.