— Господи, да зачем Вы мне все это говорите? Я ничего не требую, ни на что не надеюсь. Пусть я для Вас сестра, дочь — кто угодно. Только бы знать, что есть Вы, что тут полная вера, что ни обмана, ни фальши, ничего такого быть не может.

И тоска, от которой я бегал по саду, по пустым хоромам, по чужим гостиным, вдруг совсем пропала. Тут-то и понял, что мое надежное, прочное, «семейное» чувство к Кате, к взрослой женщине, моей жене, никак не может пострадать. Что никакой вины моей перед ней нет. Но тут же вдруг и понял, что где бы ни была Анка, она уже не может стать мне чужой. Я понял, что хочу и буду делать для нее добро. Только куда как не просто все. Ужасна ее зависимость от мужа, ее беззащитность. Непременно, во что бы то ни стало надо избавить ее от деспотизма. Каким образом? Знаю, стоит мне сказать одно только слово — и она свободна, счастлива. Но как раз этого-то я ей сказать не могу. Милая девочка… Это ей только кажется, будто она ни на что не надеется, а сколько еще будет слез, сколько отчаянья, покуда удастся ее «повернуть в дочки». Да еще удастся ли?.. Если бы Анка не принадлежала ни мне, ни ему, ни кому-либо еще на свете, а только себе самой, я был бы покоен и счастлив. Она молода и совсем еще этого не понимает, а между тем величайшее добро, какое можно дать любимому человеку, — это дать ему свободу.

К ЕКАТЕРИНЕ СЕРГЕЕВНЕ БОРОДИНОЙ

Октябрь 1868 года.

«…Оставить же теперь А. было бы не только глупо, но и бесчеловечно. Глупо — потому что она очень молода и могла бы легко надурить на свою же голову. Бесчеловечно — потому что, кроме меня, в настоящее время у ней нет никого, к кому бы она могла относиться открыто и черпать нравственные силы, без которых она непременно пропадет… Не забудь, что я ни разу не поцеловал ее даже, хотя имел к тому полную возможность… Пойми же, Катеринка, что в чувстве моем к ней я ничего от тебя не отнимаю, а только даю то, чего не могу дать тебе: «чувство моей любви к детям», т. е. к элементу слабости, молодости, надежд и будущности. Слышишь же! не ревнуй, не тоскуй и пойми все это…»

ЕКАТЕРИНА СЕРГЕЕВНА

Зачем только я просила этих его исповедей! Не знать бы ничего. Да нет. Со стороны такого наврут, что совсем с ума сойдешь… Мое курение дошло до безобразных размеров. Не похвалил бы меня «мой Майчик». «Мой»? «Майчик»? Нет, уж теперь, видно, не мой, теперь она, она им завладеет непременно. Говорят, она за границей жить собирается. Чтобы нас будто бы не тревожить. Нет, нет, я знаю, она там будет моей смерти дожидаться. Знаю, я в ее глазах старуха тридцатипятилетняя. А почему же в ее только? Боже мой, конечно, я поняла, Александр теперь свою судьбу проклинает, от меня ему одни мучения… Нет, надо ехать. В Петербург надо. Остановиться где-нибудь в отеле, в номерах, тайно… Господи, о чем это я? Ехать? Но за что же так обижать Сашеньку? Отель, номера… Как глупо! Однако нам теперь тяжело видеться. Я его знаю — за всех станет мучаться.

К ЕКАТЕРИНЕ СЕРГЕЕВНЕ БОРОДИНОЙ

Октябрь 1868 года.

«Прости, моя родная… Право, я не стою твоей горячей любви. За что я тебя так мучаю? Я имею право на мое собственное, личное счастье, на мою жизнь, мою судьбу. Поэтому мне следовало — как я и предполагал делать и делал — одному переваривать, переживать и перестрадать все то, что было, хотя и невольно, создано, главным образом мною…

Об одном тебя прошу: ради Бога, не вини никого, ни меня, ни себя, никого…

Приезжай скорее, моя хорошая… Хотел тебе писать еще, да как-то не клеится… В голове гудит какая-то пустота, а в пустоте этой темно как-то и тяжело. Милая моя, приезжай скорее; поплачь у меня на груди; дай мне поплакать с тобой. Слышишь: я жду. Приезжай скорее…»

ОТ АВТОРА

Эта драматическая ситуация принесет еще немало горьких переживаний, тяжелых раздумий всем, кто в нее вовлечен. Но, сколь это ни трудно, три главных действующих лица останутся на высоте истинно человеческого понимания друг друга. А жизнь продолжает себе идти, и в ней совершаются положенные события.

БОРОДИН

«Близок уж час торжества моего…» Это какого же торжества, простите-извините? Закидают автора мочеными яблоками — вот и все торжество будет. Подлец переписчик, пьян он был, что ли? Так изуродовать партитуру! Вот тут альты должны играть, а он заехал в виолончели. А тут вовсе сплошное вранье. Никогда не думал, чтобы проверка партий была такой адской работой! Вот вам, батюшка, и Новый год! Порядочные люди станут веселиться, плясы устраивать, а ты изволь в собственной симфонии блох ловить. Чуть ли не каждому инструменту в партию ошибок понаписал! И что за рок тяготеет над моей бедной симфонией? Три года жду очереди. А может, оно и к лучшему. Ведь теперь дрожь так и пробирает. Первый раз на публичное торжище пожалуйте, Александр Порфирьич. Публике подавай сладкогласие, а сладкогласия-то у меня и нет…

Ну, с Богом! Афиша выпущена. Балакирев репетирует. Оркестр понемногу проникается симпатией к моей музыке. Однако есть и такие, что поругивают. Катеринка денно и нощно в страшном волнении. А вслух посмеивается: «Не помолиться ли, Сашенька?» И помолился бы, да только кому? То ли богу Аполлону, то ли Орфею, то ли святой Цецилии, то ли Николаю-угоднику. Боязно быть автором. Это вам не доклады читать и не опыты ставить. Тут разом всего себя отдай на съедение публике.

БАЛАКИРЕВ

С тревогой в душе я ожидал субботы. Дирекция упорно считала симфонию Бородина слишком оригинальной. Все эти предварительные разговоры плохо влияют на общее мнение. Но я крепко надеялся на замечательное свойство его музыки. Горячность. Горячность и вдохновение. Понятно, тут не все одинакового достоинства. Зато сухости не найдете никогда. Неужели не проймет публику?

Наконец памятный вечер настал. Я вышел к оркестру. Играем первую часть. Чувствую — в зале холод. Публика вяло похлопала, кое-где даже шикнули, потом умолкли. Не пугаться! Вперед! Скерцо пронеслось как дуновение, и — взрыв рукоплесканий! Хочу играть дальше — не дают, вызывают автора, требуют повторить. Отлично! Финал я уже провел в упоении. Овация. Бородина вызывают несколько раз. Победа!..

Однако радость наша сильно омрачена. Не стало Даргомыжского. Он тяжко болел. А все за нас волновался. Вестей ждал с концерта. Ночью мы его беспокоить не решились. Думали, порадуем утром. А утром-то…

ОТ АВТОРА

Уход Даргомыжского обрывал еще одну из немногих нитей, связующих со временами Пушкина и Глинки. Все «балакиревцы» скорбели о невосполнимой утрате искренне и глубоко. Оттого серьезный публичный дебют Бородина не отозвался в кружке с должной силой. И «присяжный критик» кружка Цезарь Кюи лишь спустя долгое время оценит первое крупное сочинение своего товарища — Первую симфонию.

«Ее общее настроение светлое, безоблачное, яркое. Ее особенность — свежесть идей, полных жизни, стремительности, увлечения; ритмическая затейливость и гармоническая оригинальность. Все эти три качества особенно сказываются в первой части. Она состоит из маленьких, свежих, увлекательных идей; они родятся одна из другой, преследуют друг друга сквозь небывалые ритмические и гармонические, доходящие до курьеза капризы, Местами встречаются выходки, полные юмора, местами — полные неги и певучести. Скерцо еще бойчее, еще живее, третья часть — чарующее, певучее Анданте в восточном роде, полное глубокой страстности, изящества, вкуса, вдохновения и звуковых красот оркестра. По своему мечтательному поэтическому характеру она представляет превосходный контраст с радостным, бойким настроением остальных частей симфонии, которое находим и в финале… В средней части и в конце финала много новых гармонических эффектов…»

ЕКАТЕРИНА СЕРГЕЕВНА

У нас мокропогодие страшное. Александр целые дни в делах, а я теперь дома отсиживаюсь. Маленькая Ли-зутка все со мной, утешительница. Отчего это мы давно не надумали воспитанницу взять? Ведь какая радость для Саши, этот теплый росточек в доме. И спокоен он, что я не одна. Девчушка славная, ласковая. Хоть всего-то ей седьмой годочек, а домовитость как у взрослой. Да и сообразительна — мы с ней помаленьку учимся теперь.