Фантастические оправдания, тысячи мыслей вихрем кружились в голове преступника, но он не издал ни звука.
– Ты будешь отвечать? Мы все знаем. Где ты был сегодня ночью?
– На реке.
Лица учителей вытянулись, глаза широко раскрылись.
– На Какой реке?
– На Висле.
– Что ты там делал?
– Ловил раков.
– Ты с ума сошел! Зимой! В оттепель… Ты что, издеваешься над нами, негодяй! Говори, что ты там делал?
– Катался на лодке.
– Чьей?
Рафал снова умолк и вобрал голову в плечи так, точно хотел спрятать внутрь, запереть на ключ все, что он мог бы сказать.
– Кто кого подговорил: ты Цедро или он тебя?
Рафал молчал.
– Кто кого подговорил? Слышишь?
– Слышу.
– Ну?
– Я его.
– Так ты убил его. Он ведь умрет. Отвечай: зачем ты ушел из дому ночью и зачем потащил его с собой?
Возмущенное самолюбие и ярость внезапно проснулись в душе Рафала. Он весь затрясся и совсем закусил удила.
– Я ушел из дому и делал то, что мне вздумалось! – громко и дерзко сказал он, показав в усмешке все зубы.
– То, что тебе вздумалось? Вот как! – прошипел проректор. – То, что тебе вздумалось… Постой же, братец, сейчас ты у меня заговоришь другим языком…
– Ничего не скажу, хоть на куски меня режьте!
– Скажешь!.. – взвизгнул проректор.
– Ни одного слова!
Проректор в бешенстве с трудом нащупал ручку двери. Отворив дверь, он визгливым голосом позвал через весь коридор:
– Филипп!
Но в это мгновение Рафал, как уж, проскользнул за его спиной и широким шагом направился в противоположный конец длинного коридора. Там он остановился в глубокой нише окна… За ним, не спеша, последовал Филипп, а в нескольких шагах от последнего, покачиваясь на огромных бедрах, застучал каблуками юфтовых сапог служитель Михалек. Из всех дверей выглянули блестящие от любопытства глаза школьников; но преподаватели разбежались по классам и заперли двери. В коридоре остался только проректор с педелями. Когда Филипп был всего в нескольких шагах от Рафала, тот вынул из кармана длинный складной нож в костяной оправе, ценный подарок дяди Нардзевского, незаметным движением открыл его и, сжавшись, стал терпеливо ждать.
– Не лучше ли добром… – кротко улыбаясь, тихо сказал Филипп. – Всыплю легонько тридцать и fertig. [59]Честное слово: легонько drajsig [60]– и все.
– Ну-ка, подойди, ангел мой Филиппок, подойди…
Педель, видимо, заметил спрятанный в рукаве нож, потому что лицо его покрылось мертвенной, зеленой бледностью. Глаза сверкнули страшной яростью.
– Нож у него… – сказал он вполголоса проректору.
Филипп приказал своему помощнику зайти с другой стороны.
Рафал хрипло процедил сквозь зубы:
– Прочь, хамы, а то кишки выпущу.
В ту же минуту Михалек, вытянув лапы и тяжело сопя, двинулся прямо на него. Проректор, наблюдавший на почтительном расстоянии всю эту сцену, увидел блеск клинка и кровь, но тотчас же заметил, что Михалек вырвал из рук Рафала нож. Служитель отшвырнул одной рукой нож, а другой, из которой хлестала кровь, схватил школьника за руки. Пан Филипп накинул на эти зажатые как в клещах руки петлю из своего шейного платка. Но Рафал ослепительно быстрым движением вырвался из рук служителя и львиным прыжком отскочил в сторону, успев на пути так ахнуть служителя кулаком в переносье, что огромный мужик грохнулся навзничь и в буквальном смысле этого слова накрылся своими юфтовыми сапогами. Рафал перескочил через него, как через бревно, на бегу саданул проректора в живот и пустился бегом по коридору. Но прежде, чем он успел добежать до дверей, гибкий и ловкий Филипп догнал его и обхватил за талию.
Придя в себя, проректор увидел только, как сплелись на земле два тела. Через минуту он заметил маленькую голову Филиппа и увидел, что Рафал сдавил ему горло. Из побелевших носов у обоих лилась кровь, на губах выступила пена, от курток, жилетов и рубах остались одни лохмотья. Улучив минуту, надзиратель вырвался из рук Рафала и с блуждающими глазами, с синими полосами на залитой кровью шее, наклонил голову и, не видя ничего, бросился опять в драку. Подбежал Михалек с окровавленными руками и Ян Капистран. Рафал был уже у них в руках, но вдруг скакнул в коридор и очутился за стеклянной дверью. Он так хлопнул при этом дверью, что вылетели все стекла. Погоня с Филиппом во главе бросилась к двери, не обращая внимания на вопли проректора, который ревел как из бочки, приказывая заключить перемирие. В одно мгновение дверь была сорвана с петель. Филипп догнал беглеца всенях, но ловкий юноша, разъяренный, как раненый кабан, ударом в висок сбил его с ног. Филипп стукнулся о стенку и, споткнувшиеь раза два, повалился ничком на землю. Поднявшись с земли, он, шатаясь, с полным ртом крови, ничего не видя безумными глазами, вытянул руки и, что-то бормоча, стал искать Рафала.
Но того не было уже ни в сенях, ни на лестнице, ни во дворе. Через минуту его не было уже и в городе.
В опале
Изгнанный заочным приговором из сандомирской школы, Рафал вел невеселую жизнь в Тарнинах. Старый кравчий видеть его не хотел. Первые две недели он не позволял ему целовать руку, совершенно не замечал его присутствия и не сказал ему ни единого слова. Преступник обедал и ужинал один в угловой комнатушке, в которой он и спал на брошенном в углу сеннике. По приказу старого пана его будил до рассвета приказчик Петр и брал с собой. В потемках они шли светить фонарем в глаза заспанным батракам и дворовым девкам, стаскивать всю челядь с нар из-под кожухов, отпирать конюшни, хлевы, риги. Рафал присматривал, когда задавали скотине солому и отмеривали лошадям овес, выдавал приходившим на барщину безземельным мужикам урочное число снопов для молотьбы и т. д.
На рассвете он встречался с младшей сестрой, Зофкой, которая, надев тяжелые сапоги, короткую юбчонку и меховой полушубок, шла следить за дойкой коров, – и обменивался с нею двумя-тремя ласковыми словами.
В остальное время дня и это было запрещено. Решительно никто не имел права разговаривать с «порчей», с «язвой», с «выродком», даже мать. Крынку молока с ломтем ситного хлеба «выродок», стоя, выпивал в своей клетушке и тотчас должен был возвращаться на гумно. До самого обеда ему приходилось просиживать в риге или передовинье, с ногами по колени в снопах и мятой соломе, и смотреть за мужиками, молотившими хлеб. После обеда, до самых сумерек, когда начинали веять умолот, отделять мякину и охоботье, мерить и относить в амбары зерно, он проводил время так же, молча и сонно прислушиваясь к стуку цепов на току. После вечерней кормежки лошадей, скота, овец, когда все уже было заперто и ключи отнесены в контору старого пана, ему полагалось, поужинав, тотчас ложиться спать.
То же самое, впрочем, делал и весь дом. Из года в год жизнь текла, как по часам, по заведенному патриархальному порядку. Спустя неделю Рафал уже изнывал от тоски. Нахлобучив шапку на лоб, засунув руки в рукава лисьего полушубка, он слушал мужицкие толки, побасенки и прибаутки и делал вид, будто смотрит, что делается кругом, не стоит ли кто из работников без дела… В мыслях он уносился в другой мир. Только пронзительный голос отца, гремевший где-нибудь на гумне, возвращал его к действительности. Опальный юноша собирал разбежавшиеся мысли, обдумывал ясные и короткие ответы на вопросы, которых кравчий никогда ему не задавал. При встрече и при прощании он только бросал на сына грозный взгляд из-под насупленных бровей. Если что-нибудь было сделано не так, как нужно, старик посматривал на Рафала с такой насмешкой и мстительной злобой и на прощание так цедил сквозь зубы свое любимое «сударик!», что у того мороз пробегал по спине, как от ударов прадедовской плетки. Так протекал день за днем.
В конце января, в воскресенье утром, любимица отца, Зофка, вошла в комнату Рафала и коротко сказала: