Изменить стиль страницы

Стефан Жеромский

Пепел

ЖЕНЕ СВОЕЙ

ПОСВЯЩАЕТ ЭТО ПРОИЗВЕДЕНИЕ

АВТОР

Часть первая

В горах

Гончие ушли в лес.

Отголосок их лая замирал постепенно вдали, пока не растаял, наконец, в безмолвии леса. Порою казалось, что далекое эхо все еще отдается где-то в бору, то как будто в стороне Самсоновских лесов, на Кленовой, Буковой, Стравчаной, а то вдруг вовсе на Еленевской горе… Когда умолкал порыв ветра, тишина, словно лазурь из-за облаков, выплывала, глубокая, беспредельная, и тогда ничего уже не было слышно.

Кругом высились пихты с плоскими макушками, подобные готическим башням с невыведенным щипцом. Их сизые стволы светились во мраке. С огромных ветвей свисал старый мох. Пустив корни между камнями в самую толщу скалистого грунта, цепляясь когтями ответвлений за каждый комок земли и высасывая каждую каплю влаги, могучие пихты уже не одно столетие покачивали своими царственными вершинами среди туманов, окутывавших Лысицу. Кое-где одиноко стояла старая-престарая пихта с усохшими сучьями, которые торчали, как обрубленные топором перекладины лестницы. На просторе, будто гнездо аиста, колыхалась только светло-зеленая верхушка ее с шишками, глядевшими вверх. Ветви елей, отягченные снежным покровом, изгибались, склоняясь к земле. Казалось, это лапы тянутся отовсюду, косматые, белые, словно выложенные перламутром и, притаившись, кого-то подстерегают, На кончиках веток, словно выпущенные коготки, весело сверкали свежей зеленью самые молоденькие иглы. Пушистые хлопья снега, чуткие к каждому дуновению ветра, поминутно осыпались от собственной тяжести и пропадали в белом покрове земли, как дождевые капли пропадают в озерной глуби. С верхушек слетала чуть приметная снежная пыль, такая легкая, что, прежде чем опуститься на землю, она долго стояла в воздухе, сверкая кристаллами.

Около полудня снега стала согревать легкая оттепель. По бледно-голубому простору плыли белые облака, пронизанные солнечным блеском. На самых высоких ветвях елей таял лед, и большие капли сверкали в темной зелени хвои, как крупные алмазы. Там и сям длинные сосульки, свешиваясь с одревеснелого мха, с потрескавшейся шершавой коры, отбрасывали снопы холодных искр. Ниже, в темной тени ветвей, царил еще утренний холод. Некоторые елочки с красно-бурыми стволами, еще желтевшими у верхушек, согнувшись под безмерной тяжестью снега, склонили высокие маковки до самой земли и не могли оторвать от нее примерзших ветвей. Кое-где, образуя под снегом жуткие, зияющие пещеры, валялись деревья, вывороченные с корнем суровыми свентокшижскими ветрами.

Прислонившись спиной к стволу толстого бука, Рафал стоял неподвижно и слушал.

Над головой у него и перед глазами сплелись крепкие, обледенелые сучья, напоминавшие цветом чешую окуня. Тонкие, упругие, как сталь, ветки были неподвижны, а весь огромный ствол с ответвлениями и изгибами, подобными напряженным мышцам человека, казался самим духом мороза. Исполинский бук стоял одиноко, такой твердый и холодный, словно он и не был деревом. Царь на Лысице! Не трепещут от ветра его ветви, не гнется ствол. Раскидистая его вершина, вознесшись над лесами, глядит со своего царственного уступа на широкие долины, которые тянутся к северу и югу, озирает отроги гор. Пусто повсюду, поля, деревушки… Далеко, за последней вершиной горной цепи, за Сторожевой горой тянутся вширь пашни до Крайны, до самой Камень-горы. Древний бук помнит дни своей весны, когда в долинах Вилькова, Цекот, Бжезинок, по горам, до самых Кельц тянулся девственный бор. При нем погибли под топором дубравы, между полосками поднятой крестьянами целины, на болотах, где вечно сочилась вода, высохли непроходимые леса. Там, где веками росли и гнили косматые ели, теперь свищет ветер над бурьяном. Пашни врезались в самую чащу, лишаями ползут в складки ее плаща, из года в год простираются все выше и выше к усеянным валунами вершинам Псар, Радостовой… У подножия гор высыхают озера, поившие влагой деревья, обнажается красный грунт, и камни сверкают на солнце. Один можжевельник прикрывает раны и наготу земли. Все реже и реже о ствол старого бука трется косматым телом медведь, все реже и реже приходит дремать в тени его олень с ветвистыми рогами, и волк не так часто подстерегает тут пятнистых оленят. Не свищут над его ветвями орлиные крылья, и ястреб лишь изредка прилетает в гневе и ужасе посмотреть с высоты на разрушенное свое обиталище.

Вопреки строгим охотничьим правилам Рафал оставил свое место и украдкой поднялся на вершину горы. С минуту стоял он там и с тайной тревогой смотрел на поляну, куда, по народному поверью, слетаются в полночь ведьмы, колдуньи-упыри да чаровницы, которые водят и кружат путников, и является сам нечистый. Гладкие грани огромных глыб кварцита, словно сам мороз, искрились на солнце зернистым блеском. Обмерзлые сучья, торчавшие из-под снега, казались оружием, выкованным из хрусталя. Старые пихты отбрасывали тень до половины обрыва.

Вернувшись на свое место, молодой охотник стал прислушиваться. Когда он чутко насторожил слух, ему почудилось, будто вместе с ним слушает сам лес. Тишина по-прежнему царила глубокая, глубокая, подлинно невозмутимая.

Но вот с опушки повеял легкий ветерок, донесся шепот пробудившихся от крепкого сна лысогорских пущ, их глубокий, протяжный, долго сдерживаемый вздох. Словно в поклоне, сгибались вершины деревьев, когда в боры плыла эта песня без слов. Так трудно рожденные из пустоты, ее звуки, как тихие слезы признания в вечном чувстве, как безнадежный стон, долетели из глуби леса раз, другой, третий, тихо переливаясь и замирая в пропастях. Казалось, эта волшебная, живущая в деревьях песня, о чем-то напоминает, куда-то зовет… Меж зелеными шлемами хвои, высоко в небе плыла она в прозрачном воздухе. Чаща раскрывала ей таинственные свои объятия, пуща – родная мать, пуща – душа предков, пуща – любящая сестра принимала ее в свои недра. Как вздох, замирал ее печальный свист-посвист… Где же он замирал?

Не на осыпях ли высоких скал, которые обратились в груду камней, поросших рыжим мхом, когда отхлынули оттуда волны и пены морские… Не в кругу ли старых, прогнивших до самого корня дубов, которые, сомкнувшись, стоят, как на страже, вокруг истлевшего остова священного капища, где некогда богиня Погода милостиво принимала жертвы… Не на каменном ли челе и могучей груди бога Леля-Полеля, который спит где-то в доле, одетый мхом тысяч весен и тысяч зим и будет спать там, никому не ведомый, вечным сном. Не на следах ли вечного оленя, который носит по лесам между рогами древо креста господня и людям является раз в сто лет.

Когда эта песня лесов издали доносилась до Рафала, ему казалось, что она пронизывает все его тело, как и деревья. Он забывал тогда, где он и что с ним творится. В душе его всплывали смутные воспоминания, неуловимые, неощутимые, чудно и жалобно они молили его не предавать их забвению.

Он был далеко отсюда, не на лесной лужайке у вершины Лысицы. Он был в саду своего детства. Словно ледяная кора и морозный иней, таяло перед ним все реальное… Заброшенный сад позади старинной усадьбы. Развесистые яблони, стволы которых от прежних прививок стали кое-где узкими, как бутылки. Кисти, букеты розовых цветов… Вдоль каждой дорожки шпалеры буйного крыжовника и густой смородины. Над высокими травами, окропленными еще блестящей росой, поднимаются, будто девушки, белоснежные вишневые деревца. Кажется, это весенние тучки, утренние облачка приплыли сюда с горизонта и приткнулись беспомощно между высокими тополями и старыми заборами. Жужжат пчелы, осы, мухи, наполняя шумом весь сад, а душу, неизвестно почему, благоговейным страхом. Ах, как хорошо, как отрадно в этом тенистом саду родного дома! За плодовыми деревьями тянутся непроходимые заросли, целые рощи ив и ракитника. На островках, посреди покрытой плесенью воды, точно пугала, стоят косматые, трухлявые вербы с целым лесом буйных побегов, печальные, темные ольхи с рыжими комлями. Лягушки квакают в воде, блестящей от кувшинок и нитчатки, свищут бесчисленные птицы. Шелест листьев, стрекот насекомых и чуть слышный, затаенный шепот, шорох и свист, едва уловимый то ли вздох, то ли тихий стон, от которого дрожь пробегает по всему телу. Крошечный мальчуган, жизнерадостный, веселый крепыш и болтунишка, бегает, распевая, по дорожкам сада. Он скачет у ног отца, несущего заряженное ружье, и думает только о том, как бы не промочить ноги в росе. Но вот он замечает божью коровку, ползущую по влажному листу, а там улитку, темнеющую на белой росе; луч солнца упал на пунцовую чашечку тюльпана, распустившегося в это утро… Тихо, тихо… В гуще сада слышен веселый и сладостный, как сама весна, как душа младенца, крик иволги. Вдруг раздается гулкий выстрел и как гром перекатывается в деревьях. Сердце холодеет и замирает. По телу пробегает сладкая дрожь… С верхушки вяза, растущего в углу сада, трепыхая крыльями, падает вниз золотистая иволга и обагряет кровью мокрую траву. Ах, он как сейчас видит ее разинутый клюв и пронзительные, страшные глаза! Как сейчас слышит хриплое, сдавленное шипение, вырвавшееся у нее в минуту, когда он протянул руку, пытаясь схватить ее. И этот внезапный страх! Внезапный, пронизывающий страх, чувство радости, мести, наслаждения и невыразимого, детского страдания. Трепыхается, мечется птица. Встает на ноги… Еще раз, другой, широко раскрываются помутившиеся глаза. Глядят. Пелена тумана заволакивает, застилает их…