Рафал возлагал большие надежды на этот участок. Весной он собирался посеять тут овес и кормить лошадей, табун которых он все замышлял увеличить. Сидя на пеньке, он как раз покуривал маленькую глиняную трубочку и раздумывал о будущем табуне. Дождик намочил ему немного воротник и спину, и он грелся, попыхивая трубочкой, ежась и предаваясь веселым мыслям. Дым от костров стлался по росчистям и разносил аромат можжевельника по первым отваленным пластам земли. Михцик, работавший неподалеку наравне с наемниками, кашлянул, выпрямился… что-то пробормотал.
– Что ты сказал? – спросил поручик, не выпуская трубочки изо рта.
– Смею доложить…
– Что смеешь ты доложить мне, старый австрияк?
– Сме-смею… доложить… что гость е-едет.
– Да ты с ума сошел? Ко мне едет гость?
– Видно, что с горы едет гость…
– И верно! Кто-то едет. Тройка…
– He-нездешняя бричка… Ду-думается мне, кра-краковская бричка…
– Верно! Краковская бричка. Лошади замечательные.
С горы по ухабам, по выбоинам и камням осторожно спускалась большая бричка. Издали было видно, что она вся забрызгана грязью. Пара рослых лошадей шла в дышле. Третья легко трусила в пристяжке. В бричке, закутанный в бурку, ехал седок. Рафал не спускал с него глаз. И вдруг он закричал:
– Эй-эй, Михцик! Да не пан ли Цедро к нам едет?
– Не могу знать, я пана Цедро никогда в глаза не видал.
– Эй, Михцик!
Бричка подъезжала все ближе и ближе. Рафал стал на пень. Седок увидел его, поднес к глазам лорнет. Тут Ольбромский перестал сомневаться.
– Кшиштоф, Кшиштоф! – крикнул он во все горло.
Приятели подбежали друг к Другу и обнялись без слов.
Через минуту Рафал сидел со своим другом в бричке и ехал в Вырвы, в свою усадьбу. Михцику он велел сесть на козлы. Рафал не мог наглядеться на Цедро, который из стройного юноши превратился в мускулистого мужчину с пышными, закрученными кверху усами, с порывистыми движениями солдата. Не успели они тронуться, как Рафал начал его расспрашивать:
– Откуда же ты едешь сейчас, братец?
– Из дому.
– А давно ты вернулся?
– Уже в марте наш полк переправился через Пиренейские горы. Во Франции я опередил его на дилижансе…
– Когда же ты приехал в Ольшину?
– Только в июне.
– Все время был у отца?
– Вот до сих пор. Еле вырвался.
– Ну и мерин же у тебя, черт возьми! Ай да конь! – не мог удержаться Рафал от возгласа, глядя на коня, шедшего в пристяжке.
– Иберийский… да еще в Ольшине подкормили, – скромно сказал Цедро.
– Хорош!
– Надо было доброго коня взять в такой поход.
– В какой поход?
Кшиштоф искоса посмотрел на него и ответил:
– На великую войну. [583]
– Да, да, разумеется… – поправился Рафал. – Я сижу тут в глухом углу…
– Ты в самом деле зарылся в такой глуши, что я едва тебя разыскал.
– Так ты опять идешь?
– Смех с тобой, да и только! Да ведь в конце июня наш пятый корпус уже перешел границу.
– Я ничего не знаю. Сижу тут, говорю тебе, за горами, за лесами, людей почти не вижу. Откуда же мне знать?…
– Вот я нарочно за тобой и заехал. Большой крюк сделал, свернул с Радомского тракта.
– Очень… очень рад… – неискренне пробормотал Ольбромский. – Что же ты думаешь делать дальше? Когда и куда отправляться?
– Завтра, конечно, через Люблин в Пулавы. Наши войска, как я узнал в Кельцах, пошли из Сероцка и Пултуска через Ломжу и Августов в Мир. Но где сейчас наш седьмой полк, я не знаю. Ты сегодня соберешься?
– Я! – вскричал Рафал. – Да ты в своем уме? Посмотри, сколько у меня тут работы. Дом строю!
– Дом строишь! – разразился Цедро таким веселым и громким смехом, что Рафала даже зло взяло. В то же время ему стало стыдно.
– Ну, а как ты думаешь, – взъерепенился он. – Я получил в наследство землю, надо, наконец, взяться за дело. Век, что ли, бить баклуши?
– Ты берешься за дело, когда мы все идем на великую войну? Семьдесят тысяч наших выступило…
Ольбромский чуть не заплакал. Ему стало вдруг невыразимо жаль этой целины, полей, заборов… Он посмотрел на дом, белевший вдали между раскидистыми деревьями.
– Когда же ты хочешь ехать? – вскричал он.
– Как только ты соберешься. Хоть завтра.
– Как только я соберусь!.. Да у меня нет…
– Чего у тебя нет?
– Лошадей, – пробормотал уклончиво Рафал.
– Можно взять Само… Самосилка, – вмешался в разговор Михцик, сделав по всем правилам на козлах полуоборот.
– Молчи, дурак! Возьми себе Самосилка!
– Слу-слушаюсь…
– Кто это? Твой конюх? – спросил Цедро.
– Это Михцик, он служил еще у брата Петра.
– Михцик! – с уважением проговорил Цедро. – Я о тебе, братец, слыхал много хорошего, – обратился он к солдату. – И ты пойдешь на войну?
– Да уж раз паныч…
– А что ты все это время поделывал?
– У австрийцев против нас служил! – вставил Рафал, охваченный внезапной злобой на Михцика.
– Ах, черт! – буркнул Цедро.
– Дозвольте доложить, пан подпоручик… – забормотал солдат. – Шесть раз дезер-дезерти… три раза палками били, в кандалах… под судом был… Не удалось мне к своим пробраться.
– Он перешел на польскую сторону только под Сандомиром, – прибавил Ольбромский. – Теперь у меня в имении бурмистром.
– Так ты, Михцик, и родимую сторонку забыл ради паныча?
– Пришлось… Корчевки тут много, а пан молодой.
– Ну и что же, нравится тебе здесь, в горах?
– Ничего… Место довольно веселое, только вот…
– Что?
– Только вот песку вроде мало.
– Песку мало?
– Камня много, а песку, сказать по правде, мало.
– Так вы оба поедете со мной на великую войну! – заявил вдруг Цедро, меняя тему разговора. – Великая это будет война. Война из войн.
– Уж я, как пан поручик прикажет… Вот и Самосилка пан под седло мне пообещал…
Рафал угрюмо молчал. Немного погодя он, не глядя на товарища, сказал:
– Пойду и я… черт с ним!
Дом уже был недалеко. Не успели друзья вылезти из брички, как тотчас же отправились в конюшню, чтобы выбрать Рафалу верховую лошадь.
Слово императора
В середине августа корпус, которым командовал князь Юзеф Понятовский, [584]в окрестностях Орши вышел на соединение с великой армией.
Там был произведен смотр всем войскам. Цедро и Рафал Ольбромский надеялись увидеть императора. Они действительно увидели его. В туманное ветреное утро он неподвижно стоял далеко, далеко на обрывистом берегу. За ним сверкали мундиры штаба и выпрямившихся в струнку блестящих конногвардейцев. Войска, дефилировавшие внизу на равнине, увидев серый сюртук и треуголку без всяких украшений, оглашали воздух единодушными кликами, похожими на орудийный залп. Проходили французские, голландские, немецкие, польские полки… Все взоры были устремлены на коренастого, маленького человека в сером сюртуке с поднятыми вверх плечами.
Кшиштоф Цедро не сводил с него глаз. Сбывалась наяву великая мечта его жизни. Император сдержал слово, данное под Мадридом самому слабому из своих солдат, калеке, умиравшему на поле боя. Ради одного этого слова он объединил, обмундировал, прокормил целые полки и выступил с ними в поход. Он связал с собой чужие народы…
Штаб подался назад. Императору подвели буланого арабского коня. Он сел верхом и спустился с холма. Гвардейцы шли впереди, свита за императором, а за свитой – снова гвардейцы. Полки, дефилировавшие на равнине, развернулись в линии, построились в каре и длинные колонны. Наполеон медленно ехал вдоль фронта, окидывая взглядом шеренги солдат, точно насыпи мертвой земли, палисады из дерева, выложенные камнем рвы. Лицо его было холодным и равнодушно-угрюмым как каменная глыба. Взгляд скользил по лицам, по устремленным на него глазам тысяч людей, словно по мертвой дороге. Грозный взгляд, в котором миллионы людей приучились видеть только радость и гнев, был в эту минуту безразличен, холоден, затуманен величием далеких мыслей.