Ольбромский укрыл часть своего отряда за каменной кузницей и напротив, за корчмой, и разделил его на два разъезда. Одному он приказал проехать дальше по дороге, до небольшого костела, а сам во главе другого разъезда решил незаметно проверить, нет ли австрийцев в монастырском подворье. Он спешился сам и приказал спешиться десятку улан. Одиннадцатый остался при лошадях и притаился с ними за корчмой. По знаку, данному трубачом, он должен был бежать с лошадьми налево в лес до указанной ему полянки. Рафал со своими солдатами тут же за корчмой перепрыгнул через высокую ограду с козырьком в сад.
Когда он очутился в саду, у него пропала всякая охота патрулировать, наблюдать, разведывать. Он задержался в конце сада в укромной беседке из дикорастущих деревьев и на минуту дал себе волю. Юноше грезилось его детство, как во сне он привиделся сам себе. Маленьким ребенком был он в этом саду, но все, все отлично запомнил. Ручеек святого Францишека, из которого рождается Черная Нида, бежит через сад, кипя, клокоча и пенясь сердито. Там серебристым каскадом низвергается он с деревянного желоба, проходящего под садовой оградой, тут звонко хлещет, точно падает на дно пустой бочки, а там с шумом и журчаньем бежит через сад под белыми мостиками, омывая корни слив и груш, пьющих его сладкую влагу. Вот добежал он до другой стены, снова попал в желоб, выдолбленный из половины елового кряжа, и вырвался на свободу.
В просветах аллей из-за фруктовых деревьев выглядывали белые стены. Все то, что когда-то так поразило своей необычайностью воображение ребенка, и сейчас производило такое же громадное впечатление…
Монастырь! Изумленный, потрясенный, юноша с прежним страхом смотрел на это воплощенное воспоминание детства. Те же серые, широко расставленные нервюры, в которых запечатлены неслыханное напряжение и мощь опоры, поддерживающей, как мужик могучим плечом, все сооружение. Те же камни, которые от выветривания уже потемнели и покрылись ржавчиной, как железо, разрушенное водой, или подернулись, как глазурью, неистребимым белым налетом и стали похожи на вековые изразцы. Над нервюрами – холодные высокие стены с маленькими окошечками под самой крышей. Ядовитая улыбка змеится на губах, когда невольно подумаешь о том, что же заставило прорезать так высоко окна в кельях монахинь. С той же ядовитой улыбкой взгляд украдкой стыдливо скользит по чаще фруктовых деревьев, туда, где на клумбах струят аромат невинности стройные лилии с узкими, широко раскрывшимися лепестками, с коричневыми пыльниками и липким желтоватым соком. Потеки сырости в изломах покрытых известкой стен, словно вечные, неизменные тени, оскверняют их белизну, как насмешка оскверняет вдохновение, как грязная острота оскверняет девственный восторг. Жестяные водосточные трубы, такое необычное здесь приспособление… Ведь в здешних местах не знают ничего, придуманного для удобства жизни. Все тут до сих пор, как при короле Болеславе Храбром, как при короле Кривоусте или Мнихе. Первые дома из камня были сложены монахинями при Бодзанте, князе церкви и охотнике, влюбленном в эту дикую пущу. Монахини проложили дорогу в эти места в диком бору, на каменистой глинистой почве взрастили они чудный сад. Они просвещали по селам деревенский люд, в течение столетий боролись с разбойниками в Свентокшижских горах, они развели первые сады в лесах вокруг хат, научили крестьян сажать овощи на грядах, ткать шерсть и вышивать льняные сорочки.
Солдаты быстро пробежали сад и пробрались на широкий двор. Монастырские конюшни и двор были пусты, но около забора, видно, недавно кормили лошадей. Посреди двора еще тлели бивачные костры. На конюшне разведчики схватили конюха и быстро выведали у него, что ночью, уже под утро, в монастыре останавливались немецкие войска, пешие и конные, что офицеры приказали дать им поесть в трапезной, а потом все ушли по направлению к Кельцам, только где-то по дороге сильно стреляли.
Разведав все подробно, Рафал направился к той части своего отряда, которая должна была ждать около костела. Он шел через садик между оградой монастыря и костелом. В садике, укрытом от ветра, росли груши и грелись в тепле и тишине. Белая береза длинными переплетшимися ветвями билась о железные прутья окошка костела. А это окошко, окошко… Выдолбленное в стене невероятной толщины, полукруглое вверху, забранное прутьями решетки. Настоящая бойница против ядзвингов…
Вдруг в душе Рафала проснулось воспоминание… Ведь через это окошко в костел пробрался вор-святотатец, разогнул и вырвал прутья решетки, расковырял ножом прогнившую дарохранительницу и украл золотую чашу. В ушах юноши еще звучат слова капеллана, когда тот, стоя в воскресный день на низком амвоне, рассказывал народу из горных селений, что случилось в святыне. Бледный, поникнув головою, он закрывал себе губы епитрахилью. И епитрахиль дрожала у него в руке.
Люди вздыхали и плакали. Когда ксендз с трепетом показал на окно с выломанной решеткой, все взоры обратились туда, и мертвая тишина воцарилась в толпе. Ксендз развертывает плат и показывает, что вор завернул в него святые дары и бросил их на престоле. Стон и трепет…
Люди падают ниц, объятые страхом, и сотрясаются Толстые стены костела. Разве кто-нибудь удивился бы, разве кто-нибудь возроптал бы, если бы рухнул свод костела и колокольня раздавила бы повергнутых в прах? А потом, а потом… Капеллан после литургии выносит потирную чашу и начинает песнопение, а сам сквозь святое причастие смотрит в толпу. Существует в народе глухое поверье, будто в такую минуту священник ясно видит все человеческие преступления. Но он молчит, молчит до гроба. Он видит в эту минуту человека, который выломал решетку и бросил в плате святые дары, видит его ясно, но пальцем показать на него не может…
Когда разведчики шумной толпой входят в костел, сердце испуганного ребенка бьется под мундиром улана и неизъяснимая тревога теснит его грудь. Каким низким и маленьким кажется ему костел, каким убогим и тесным! Все в нем из грубого камня, простые стены покосились.
У входа кропильница, выдолбленная в кварцитовом камне. В глубине, у амвона, статуя вооруженного спящего рыцаря, высеченная столетия назад из дивного итальянского мрамора, а сейчас усердно и старательно побеленная известкой, причем белят ее так каждый год на рождество.
В том месте, где под спящим рыцарем была громкая надпись, под слоем известки еще видны высеченные буквы, которые никак не удалось забелить: Sic transit gloria mundi… [575]
На престоле – позолоченная небольшая статуя святой Екатерины, в руке у святой дыба, орудие ее мучений, и сверкающий меч. С какой завистью смотрели когда-то детские глаза на этот золотой меч!..
Над престолом тоже два оконца-бойницы. Унылая фиолетовая тень легла на старые почернелые образа. В тишине слышен смутный шепот… Может, это писк птенцов в гнезде ласточки, а может, шелест той березы, которая чешет свои зеленые косы о прутья решетки на окошке костела.
Солдаты опустились на колени посреди костела, офицер сел на скамью и предался грезам, воспоминаниям. Он поднял глаза – и вздрогнул. В широком венецианском окне, которое выходит в костел из таинственных монастырских переходов, он увидел три тени. Квадратными монашескими клобуками, белой каймою монашеских чепцов обрамлены лица, головы под темным покрывалом. Руки сложены на груди. Остановившиеся глаза… Изможденные, старческие, желтые лица, как у призраков, явившихся с того света…
Офицер поднялся со своего места и быстрым шагом вышел из костела. Ему так приятен был звон сабли и шпор, военный мундир, нарядный по сравнению с монашеской серостью и убожеством. Юноша мигом сбежал по широким ступеням между огромными, как скалы, камнями, лежащими в основании колокольни. Он отдал приказ садиться на коней и сам вскочил в седло.
«Теперь, – мечтал он, – в Вырвы… В гости к дядюшке Нардзевскому, а потом дальше, на юг…»
Стиснув зубы, он, как пароль, повторял про себя одно слово:
– Яз, Яз!..
575
Так проходит слава мира… (лат.)