Хилель просиял.
— Но когда сдадите все двенадцать томов! Вам же не надо платить за квартиру.
— Я ем! — сурово предупредил капитан.
— Сытый желудок и юмор — несовместимы, — заметил Рафи. — Кстати, занесите это во второй том.
— Ваш юмор, кажется, в первом?
— Кто знает? Если польется — может быть и два…
Рафи посадил капитана на строгую диету — кофе, батон, круасаны, эменталь, в шабат — кура.
— В моей памяти вы останетесь несколько иначе, чем в памяти всего еврейского народа, — предупредил Хилель, и Рафи разрешил ему раз в неделю посещать китайский ресторан на рю Боеси.
Капитан поселился в мансарде, с видом на Сену. Он часто сидел у окна, смотрел на мирное небо, на баржи, и покуривал сигаретку.
«— Перекур, — думал он, глядя на летний Париж, — затяжка между двумя войнами..»
Наконец он приступил к антологии. В первый же вечер он отобрал три рассказа Кишона, два — Менделе Мойхер Сфорима и уже переходил к Гершеле Острополлеру, когда позвонил Рафи.
— Хилель, — сказал он, — зайдите, у меня полилось…
В салоне сидело человек семь. Гольдшлаг только что продал дом и заканчивал речь:
— Пусть в доме этом царит любовь, поскольку дом без любви все равно, что дверь без дома.
Все дружно засмеялись.
— Вы записали? — спросил Рафи и продолжал «…все равно, что дом без антологии, я имею в виду крышу…»
Гости опять заржали.
«— …или без фундамента. Это зависит от антологии…»
Следующий банкет был по поводу покупки. Рафи опять несло:
«— Покупка дома все равно, что женитьба — кот в мешке. Только жена денюшки приносит, а дом — уносит. Ха — ха — ха!.. Записали?..
Банкеты шли один за другим, Рафи постоянно острил — по дому в целом, по бетонным перекрытиям, по оконным переплетам, по отоплению и канализации. Не было детали, включая шторы, которой не коснулось острое и меткое слово Гольдшлага.
«— В большое окно можно выбросить даже толстую тещу», — шутил он. — «Плохая канализация — хуже запора». Записали?
Капитану было нелегко. В арабском небе он чувствовал себя уютней.
«— Лучше б я сбивал сирийские самолеты», — думал он.
Гур потерял аппетит, стал вялым, и у него появилась — как шутил Рафи — «плохая канализация»,
На одном из банкетов он поздравил Рафи с окончанием второго тома.
— Переходите к третьему, — сказал тот и тут же выдал:
«— Юмор должен быть, как еврейская селедка — соленым, свежим и сочным». Записали?
И приступайте‑ка к другим писателям нашего народа. Не надо забывать, что мы создаем крышу, пардон, антологию всего еврейского народа, а не фундамент, пардон, антологию Гольдшлага. Переходите к Шолом — Алейхему и прочим…
Прежде, чем перейти, Хилель решил немного передохнуть — он шатался по Парижу, сидел в кафе, ходил на бега, пил в ночных кабаках и с монмартского холма молился Богу.
— Всевышний, — говорил он, — спасибо тебе за то, что Ты мне даришь немного мирного времени в блаженной Франции, но сделай так, чтобы Гольдшлаг не забрал для своего юмора все двенадцать томов…
Он вновь засел за антологию. Россия, Польша, Литва — все катилось, как по маслу. Он подбирал рассказы и вставлял их в компьютер. Не составила труда и Западная Европа с Америкой. Но когда Хилель дошел до Бурунди, до Свазиленда, до Того — он никак не мог откопать там ни одного еврейского писателя, а тем более — юмориста. То же самое было с Индонезией. Ничего не давали Филиппины. Абсолютно отказывал Гондурас.
Недолго думая, Хилель начал создавать еврейскую литературу Гондураса. Он создал величайшего гондурасского юмориста еврейского происхождения Шмуэля Качабамбу, жившего на рубеже тринадцатого — четырнадцатого веков. Хилель создал в Гондурасе также процветающую еврейскую общину, о которой с большой теплотой и юмором писал Качабамба. «Не потому ли гондурасских евреев считают богатыми, что они за все расплачиваются?» — спрашивал Качабамба.
Эту фразу Хилель стянул у Станислава Ежи Леца. А что страшного? Если ее мог сказать один еврей, почему ее не мог произнести другой, пусть и гондурасский?
Качабамбе он отдал также небольшую сатиру Джонатана Свифта и пару басней Эзопа…
На нигерийском небосклоне конца шестнадцатого века неожиданно взошла звезда величайшего еврейского юмориста Хайму Мбонго. У Мбонго было безрадостное детство. Нигерийские антисемиты истязали его и заставили в конце концов покраситься в черный цвет. Но в душе Мбонго оставался евреем.
«— Не потому ли нигерийских евреев считают богатыми…», — писал Мбонго.
— Стоп, — остановил себя Хилель. — Это я, кажется, уже использовал.
И он отдал Хайму афоризм Генриха Гейне:
«— Борода не делает козла раввином», — писал теперь Мбонго.
Нигерийскому классику он вообще подарил почти всю прозу Гейне, перенеся действие из Германии девятнадцатого века в Африку шестнадцатого.
В одном лишь континентальном Китае Гур создал четырех величайших еврейских писателей — двух юмористов и двух сатириков. И все были на «ЛАО» — Лао Дзи, Лао Бэ, Лао Дун и Лао Лао.
И у каждого был свой, совершенно своеобразный, неповторимый почерк. И это было неудивительно — Хилель отдал им все лучшее, что было создано Марком Твеном, Бабелем и Аристофаном.
Все они родились в жалкой фанзе, отцы их по колено в воде сажали рис, матери собирали жень — шень.
Гур придумывал имена, места рождений, даты появления на свет, цвет глаз и кожи. Все африканские писатели у него родились в хижинах вдоль Нила, отцы их охотились на крокодилов — и одного отца даже проглотили, матери собирали кокосовые орехи, и не будем вспоминать, что с одной из них сделали под кокосовым деревом.
Детство еврейских писателей Антарктиды было зябким. Обычно они рождались на айсберге, ловили тюленей и питались моржовым мясом…
В сумме Хилель создал двадцать девять величайших еврейских классиков, четверо из которых могли быть смело отнесены к разряду гениальных.
Ни одному из этих писателей не суждено было умереть естественной смертью — все они трагически погибали.
Великого еврейского писателя Индостана убили сигхи, а труп его бросили грифам. С Качабамбы сняли скальп. Шмудсен — замерз. Шуламит Кукарача погибла, упав с бананового дерева. Всех еврейских прозаиков Африки съели антисемиты — людоеды, и только двое угодили в пасть к ягуару…
Когда Хилель читал Рафи произведения авторов антологии — тот хватался от смеха за живот и вываливался из кресла. Когда он рассказывал ему их биографии — Рафи рыдал, слезы текли на деловые бумаги.
— Какой кошмар! — вздыхал он.
— А вы что думали?! — отвечал Хилель. — Нелегка судьба средневекового индонезийского еврея!
— Но до такой степени?!
— Жизнь еврея — жизнь юмориста! — философски объяснил Хилель, — хочешь насмешить — наплачешься!
— Неужели с Качабамбы сняли скальп? — не успокаивался Рафи.
— Вы хотели бы увидеть его череп? — деловито осведомлялся Гур.
— Что вы, что вы, я потом не усну!
— А то пожалуйста — он выставлен в музее Диаспоры. И замороженный Шмудсен, в довольно хорошем состоянии.
— Нет, нет, благодарю вас, давайте лучше почитаем Шуламит Кукарачу — ничего более смешного я не знаю…
Вскоре влияние еврейских юмористов на Рафи приняло несколько странные формы — он вдруг перестал покупать дома и даже продавать их.
Целые дни Гольдшлаг проводил с Хилелем, слушая горький еврейский юмор. Он беседовал с ироничным бен Синой, смеялся и плакал с Тевье — молочником, окунался в жизнь хасидских местечек, слушая мудрые притчи цадиков, разгуливал с бесшабашным Беней Криком и понял, что печаль — великий грех, а где смех — там Бог. Смехом разрывал он трагическую завесу бытия.
Смех что‑то прорвал внутри у Рафи — и он вынырнул на солнечную поверхность, в хорошем настроении. Давно уже у него не было такого настроения, даже после удачной продажи дома, даже двух…
Он стал весел, как когда‑то, давным — давно, когда был беден. Жизнь
изменилась — он влюбился в острое слово. Небо стало выше, чувства острее. Где только не ржали они с капитаном ВВС — на улочках Марэ, в Компьенском лесу, в парках Версаля, а однажды, слушая Менделя Маранца, Рафи от смеха чуть не упал с моста Мирабо в Сену.