…Отдыхаем перед походом в кубрике. Кто письмо пишет, кто письмо читает. Радист и старшина мотористов играют в шахматы. Одесса-папа валится на койку и кладет на живот гитару.

Боцман — он сидит за столом, мучаясь над письмом, — молча поднимает указательный палец. Это означает на нашем языке один наряд вне очереди. Одессит усмехается и пересаживается на диванчик к окну. Наряды на камбуз его не печалят. Он отрабатывает их, как говорится, без отрыва от гитары. Коку помогает кто-нибудь из свободных от вахты, а Одесса-папа развлекает их песнями и балагурством. Да к тому же на груди его алеет Красная Звезда. Что ему наряды?

Одесса-папа… Вспоминаю его всегда с улыбкой и с теплом. Шебутной, веселый. В трудную минуту — плакать впору — он вдруг что-то такое отмочит, не хочешь — засмеешься.

Город свой родной пуще мамы, наверное, любил. Он так и говорил: «У меня отродясь таки две мамы — Софа Шмульевна и Одесса Батьковна. Обе таки родные до невозможности».

Он говорил, что у нас в СССР три столицы: Москва, Ленинград и Одесса.

Штурман, как только это слышал, сразу хмурился.

— Третья столица, — говорил он, — это Архангельск.

— Тю! Архангельск! Товарищ старший лейтенант, как говорят у нас на Привозе, что такое Архангельск? «Доска, треска и тоска».

Нахальный он был, смелый. Но и то сказать, Архангельск до войны весь деревянный город был, даже тротуары дощатые. Ну, и насчет трески — это верно. А вот тоска… Вот не знаю. В советские годы тоски там не наблюдалось. Даже в трудное военное время.

— Думай, что говоришь! — сердился Штурман. — Архангельск — северная столица. Родина Российского флота.

Ну тут уж каждый свою столицу выдвигает. Свою любимую, единственную.

Радист, не отрывая взгляда от доски, кричит:

— Рязань — столица! От Рязани вся русская земля пошла. У нас — какие рощи, какие песни, какие поэты!

И каждый свой уголок, где родился, возвеличивает. А по мне — лучше моей Липовки нет в мире столицы.

Вот и думается: у каждого из нас — своя столица, своя малая Родина, а вместе — одна родная страна, за которую мы воюем и жизни свои не щадим.

Так вот и складывалась наша победа. Немец воевал за чужую землю, а мы — за свою. И одессит, и Рязань косопузая, и я, из Липовки скромной, невидной, таких у нас — тыщи, но я за нее всю кровь отдам. И каждый за свою Липовку жизни не пожалеет.

Это сейчас говорят, что мы за этот… как его… тоталитаризм, что ли, бились. А я за свою деревню. Где у меня любимая мать, скворечня на старой липе, родничок под горой и Леночка, мною не целованная…

…Одессит наш — ох уж и шебутной! Все — Одесса-мама да Одесса-мама. Так его, в укор, Одесса-папа прозвали.

Он целиком талантливый был человек. Все у него ладилось. И гитара в его руках за душу брала, и пел как артист, только лучше, рисовал здорово, особенно карикатуры на немцев. И цифры потопленных немецких кораблей выводил в звезде на рубке. А стрелок какой отменный был! Он со своей пушчонки на двадцать кабельтовых одним снарядом мог бидон из-под бензина накрыть.

Веселый, озорной, хулиганистый даже. Крепкое словцо любил. Штурман его часто одергивал. А тот в ответ: «Слово матерное, товарищ старший лейтенант, оно не вредное. Это слово утвердительное».

Очень хороший друг был. Но больше всего дружил со своей гитарой: «Одессит без гитары что боцман без дудки». А если рядом не было нашего Кока, то добавлял: «…что хохол без сала».

И все доказывал — такая у него заковыристая идея была, — что легендарный крейсер «Варяг» был построен в Одессе.

— На Привозе? — каждый раз холодно спрашивал его Штурман. — Или на Молдаванке?

Одесса-папа не смущался. И начинал уверять, что такую народную песню о гибели «Варяга» могли сочинить только одесские поэты. Он во многом талантливый был человек. На все руки, как говорится, мастер, но и на язык — тоже. Казалось бы, шутит, балагурит, а иной раз вроде в шутку скажет, а прямо в точку попадет, как из своей пушчонки.

Вот помнится, вернулись из похода, законного порося получили. Отдохнули, занялись нашей «Щучкой». Как обычно перед выходом в море. А Боцман, с довольным лицом, уже протягивает Одессе баночку с краской, кисть и трафаретку. В ней цифра «8» вырезана.

— Рисуй, папа, но не шибко. Чтоб легче было новой цифрой закрасить.

— С моим удовольствием.

Одесса-папа не только на гитаре играл, он и рисовал здорово, особенно карикатуры на нас. Даже Командира не пожалел. Изобразил его на мостике с дымящейся трубкой в зубах — ну чисто пароход под парами. Командир не обиделся, посмеялся вместе со всеми и сказал:

— Это радует.

А меня Одесса нарисовал с чайником на мачте. Тоже смешно, хоть немного обидно. Чтоб сухопутному человеку понятно было, объясню.

Только еще меня назначили на борт «Щучки», кок Мемеля сует мне в руку чайник:

— Сбегай, салажонок, на клотик, за кипятком.

Ну я, как дурак, всю лодку обошел — клотик искал, чайник кипятком наполнить. Кого ни спросишь, смеются: «Да здесь где-то был». А клотик, если просто объяснить, — самая верхушка мачты. С парусного флота еще пошло: кружочек такой из дерева на верхний торец крепили, чтобы мачта не загнивала.

Вот такая у нас дедовщина была. Но в ней большой смысл — от таких «подковырок» новичок на судне быстрее осваивается и быстро запоминает: что где находится, зачем и как называется.

Я вот тут подумал: а не отсюда ли теперь неопытных водителей, которые карбюратор от трамблера отличить не умеют, «чайниками» прозывают?

Да, так Одесса-папа… Он у нас на борту «Боевой листок» выпускал. Ну, скажем, стенная газета такая. По верху листка он всегда рисовал один и тот же веселый рисунок. Наша лодка в виде громадной щуки в прыжке заглатывает острозубой пастью немецкий корабль, а задранным хвостом сбивает немецкий истребитель.

Этот листок нам много в походе помогал, сердце радовал, веселил и поддерживал. Но вот кроме «Боевого листка» была у Одессы еще одна обязанность. Крайне приятная и очень почетная: закрашивать в звездочке на рубке цифру и рисовать новую. А цифры эти, как нетрудно догадаться, означали число потопленных лодкой вражеских кораблей.

И вот стою я рядом, держу баночку с краской, а Одесса-папа, как он говорил, «выписывает подводный пейзаж».

Закончил работу, соскочил с разножки. Отступил на шаг, откинул назад голову и горделиво всмотрелся в свеженькую «восьмерку».

А на пирсе как раз покуривал еще один «щукарь», офицер. Смотрел одобрительно, с легкой завистью.

— Любуешься, старшина? Нашла вас морская слава.

Одесса-папа обернулся, сунул мне трафаретку и кисть, отдал честь и ответил с достоинством, потрогав орден на груди:

— Извините, товарищ старший лейтенант, но мы таки не за славой в море ходим, а за победой.

Мне эти его слова очень понравились. Конечно, за победу воевали, а то, что своими делами славу заслужили, это так — попутно. Это не главное.

…Одесса-папа поглядывает в окно, за которым мечутся несогласные друг с другом дождь и снег, пощипывает струны. Он никому не пишет и писем ни от кого не ждет — потерял всю родню в первые дни войны. Потому, наверное, и поет чаще песни грустные, а не веселые.

А вот Боцман пишет часто. В нашем экипаже он один только женатый, по возрасту. Ну, не считая Командира, который уже вдовец. Из-за той же войны. Остальные пишут матерям и девушкам. У кого они еще есть — девушки и матери. Или землякам.

В кубрике полусумрак. Очень тихо. Только шелестят странички писем и листы газет да мягко постукивают в доску шахматные фигуры.

Одессит бренчит струнами, задиристо напевает:

С одесского кичмана
Сорвались два уркана…

— Отставить! — Боцман даже не поднимает головы. — Сам сочинил?

— Сам сочинил — сам на память выучил. В нашей Одессе даже сапожник Моня — лучший в мире поэт.

— С хорошей памятью, — не сводя глаз с доски, ворчит Радист.