Одесса-папа пропускает ехидную реплику мимо ушей и подначивает Боцмана:

— И что у тебя за имя такое — Богдан? Ты таки хохол, вроде нашего Кока?

— Сам ты хохол вроде Кока. — Боцман перечитывает написанную строчку, отрывается от письма. — У нас на селе, в нашей губернии, Богданов как у вас в Одессе… уркаганов.

— А что вдруг? — удивляется Одесса-папа. Откладывает гитару. Все опять начинают прислушиваться.

— Так уж повелось, — охотно поясняет Боцман. — Ты знаешь, что за имя — Богдан? Что оно означает? Бог-дан! Богом данный!

— Чего? — Одессит таращит глаза. — Это кому это ты Богом данный? Кому ты нужен?

— Батьке с мамкой. Людям добрым. Жинке своей. А то и деткам, если до победы живым доберусь. У нас ведь, в наших краях, нравы вольные всегда были. Если девка до свадьбы до себя парня допустит, ей это в вину не засчитывалось, позора не было. Да и баба, ежели на стороне нагуляет, в подоле принесет, тумаков ей не давали. Ни муж, ни свекор. А нагулянное дитя за свое считали. «Чей бы бычок ни вскочил, а телятко наше».

— И ты, стало быть, нагулянный?

— Не, я мамкин и батькин. Только до ихней свадьбы родился.

— Таки славные у вас края. — Одесса-папа аж засветился. — Коли, как ты говоришь, до победы живым доберусь, в Одессу съезжу — отмечусь, а потом у вас пропишусь. Богданов делать.

— Плюнь, Одесса. — Это Радист вставил свое слово. — Езжай к нам. Не пожалеешь.

— А у вас что?

— У нас славно. — Радист смахнул шахматные фигурки в коробку. — У них одни Богданы, а у нас на деревне одни Мотри. И бабы, и девки.

— Что за Мотри? Матрены! Так покрасивше.

— Ну, по-одесски, может, и Матрены. А по-нашему Мотри. — Упрям был наш Радист.

— А мужики — все Хведоры? — рассмеялся Одесса папа.

— В том и дело, что мужиков у нас, считай, и нету.

— А куда ж они девались? И на кого Мотрий кинули?

— У нас так. Как весеннее солнышко пригреет, они все на заработки уходят. Плотничать. Наши плотники на всю округу славятся. Посмотрел бы, какие у нас ладные дома стоят! Какие наличники на окнах!

— И в каждом окне — по Мотре? Таки да? — Одесса-папа снова взял гитару, сделал аккорд, прижал струны. — Таки я обратно передумал. Как фрица придушим, да как солнышко пригреет, ты дай мне знать, когда ваши плотники на крыло станут. Я все ордена и медали нацеплю и пройдусь по вашим Мотрям. А уж после — Богданчиков строгать.

— Ото ж так! — веско встревает Кок. — Туда и езжай. А нам таких не надо. У нас в селе, если девка замуж нечестной пойдет, так сватов бьют нещадно.

— Я таки не в сваты мечу, а в женихи. Охота на собственной свадьбе погулять. Ни разу не гулял.

— Це ж друго дило. Со всем сердцем примем. Всем селом гулять будем. — Тут он немного загрустил. — А село наше — на всем свете не сыскать. Хаты белоснежные в вишневых садах утопают. Не зря оно Вишняками прозывается. Как вишня зацветет, с бугра на село глянешь, будто облако опустилось. И семья у нас большая. За столом в обед с трудом помещались. Но галушек всем хватало. Мама их по два ведра зараз варила. У меня братьев — аж шесть штук образовалось. У батьки только сыны получались. Как очередной народится, сосед смеется: «Что, Максим, все девку шукаешь?» Шесть братов у меня. У кого вот все Мотри да Богданы. А у меня все браты на букву «Мы».

— Это как так?

— Микола, Миколай, Митрий, Микифор, Микита…

— Михуил, — добавил одессит.

— Отставить! — грянул Штурман, шелестнув газетным листом. Он озорных слов не любил.

— Мемеля, я хотел сказать, товарищ старший лейтенант!

Эту байку про своих братов наш Кок не раз уже выкладывал. Отсюда и Мемелей стал, с легкой руки Одессы-папы.

Посмеивались мы, эти теплые мечты и споры слушая. А у каждого в сердце холодок таился: как знать, кому из нас доведется в родные края вернуться? Кому из нас какая «Мотря» суждена.

А за окном все сумрачней и неприютней. А в кубрике все теплее, впрямь как в родном доме. Где собрались все братья, большим числом, только вот имена у всех на разные буквы. А у кого-то и имя уже забылось, так прочно к нему прозвище пристало. Мемеля, Трявога…

Трявогой его за говорок прозвали. Прошлым летом еще, когда на базу обрушился воздушный налет, он заколотил в рынду и заорал как петух на заре: «Трявога! Трявога!» Так Трявогой и остался. Уж и забыли, как его звать-то. Но он не обижался, очень простой и добрый был. И, я думаю, очень умный. Только умом своим не бахвалился, а к делу его применял. И пел на пару с одесситом очень хорошо. Но тоже со своим говорком: «Свадебу новую справляить, сам вясёлай и хмяльной».

Одесса-папа обычно хвалится:

— У меня голос морской, осанистый.

А Трявога:

— А у меня — полевой, вольный.

И правда, тонкий такой голосок. Как взвивается вверх, прямо страшно становится — того гляди порвется. Славно они пели. Хотя Одесса-папа частенько насмешничал над ним, но не зло, дружелюбно, для общей веселости.

Но не допели они в тот раз свою песню. Едва завели, как вошел вестовой и сообщил, что наших офицеров вызывают в штаб.

Мы только молча переглянулись…

А на следующий день вышли в море, в рейс, который стал героическим и необычайным.

…Наутро, как и обещал Боцман, море было спокойно, только чуть волновалось под устойчивым и несильным южным ветром.

— Ну, — сказал Командир Боцману, — принимай командование. Проводи ходовые испытания.

Наблюдатели сообщили: «Горизонт чист». Надо сказать, что остров мы выбрали правильно. Коммуникации проходили далеко в стороне от него, и море здесь, как правило, было пустынно.

Боцман облизал палец, высоко поднял руку:

— Западный задувает. К полудню к югу заберет.

— Это радует, — сказал Командир.

Боцман проинструктировал палубную вахту, распределил обязанности. Матросы, посмеиваясь, с интересом взялись за дело. Часть экипажа осталась на берегу.

— Отдать носовой! — приказал Боцман. — Трави правый шкот, выбирай левый! Руль на левый борт положить!

Паруса забрали ветер. Лодка дрогнула и стала послушно отводить нос от берега.

— Отдать кормовой!

Пошла, родимая.

Отойдя от берега где-то с милю, Боцман сделал маневр. Лодка увалилась и легла на другой галс так легко, будто уже не впервые двигалась под парусами.

Мы замкнули круг и вернулись к месту стоянки, ошвартовались.

— Молодец! — Командир приобнял Боцмана, хлопнул по плечу. — Если вернемся в базу… Нет, не так, — прервал он себя, поправился: — Когда вернемся в базу, представление на тебя напишу. И отпуск получишь.

Боцман усмехнулся.

— Не надо отпуска, товарищ капитан первого ранга. Лучше два представления.

Ну что? На третьи сутки вышли в море. На подводной лодке под парусами. Наш Радист все еще отчаянно пытался починить рацию. Но никак с этим делом не мог справиться. Дело в том, что он ее еще плохо знал. На лодку буквально перед рейдом поставили рацию новой конструкции. Работать на ней Радист мог, а вот найти неисправность — не получалось.

В общем, вышли мы в море. Штурман проложил курс, на котором нежелательные встречи были наименее вероятными. По словам того же Боцмана, «Дальше в море — меньше горя».

На верхней палубе постоянно находилась «парусная вахта». Не спускали биноклей с горизонта наблюдатели. Орудие и пулеметы готовы к бою. Орудийный расчет — рядом с пушкой.

В общем, ходовой режим несколько изменился. А распорядок на корабле — прежний. Аккумуляторы заправлены «под пробочку», расход энергии — минимальный: освещение и камбуз.

Все как обычно. Лишь порой в открытые люки забрызгивает волна да слышатся с палубы команды Боцмана — непривычные сперва, а позже — уже освоенные.

Радист ковыряется в радиостанции. Сопит, вздыхает, ругается. И все напрасно. Рация молчит. Ни приема, ни передачи. Штурман советует: «Ты хотя бы один контур обеспечил — на передачу с поверхности». Советует, но не надеется.