Изменить стиль страницы

На обещания в будущем «настоящей» жизни Чехов отвечал: «Собака моя милая! Когда-то мы свидимся!» На рассказы Книппер о ее московской жизни, о вечеринке отозвался 9 ноября: «Мои письма к тебе совсем не удовлетворяют меня. После того, что мною и тобой было пережито, мало писем, надо бы продолжать жить. Мы так грешим, что не живем вместе! Ну, да что об этом толковать! Бог с тобой, благословляю тебя, моя немчуша, и радуюсь, что ты веселишься. Целую тебя крепко, крепко. <…> Я пишу, но нельзя сказать, чтобы очень охотно». О нездоровье он сообщал кратко, упомянул, что на втором этаже по-прежнему холодно, что сам мыл себе голову, воду Эмс не пьет, так как некому подогревать ее утром.

В ноябрьских письмах возникал вопрос, уходить ли ей из театра. Но как-то обиняком, в оговорках. Доверив жене быть «хозяйкой» его жизни, Чехов оставил выбор за ней. Она уклонялась от прямого ответа, но намеками, лирическими отступлениями передавала ход своих мыслей: «Эти дни мне сильно хочется бросить всё (только не тебя) и изучать что-нибудь, этак фундаментально уйти головой во что-нибудь. Я застоя не люблю. Театр мне кажется скучным, потому что нет работы, т. е. для меня. <…>У меня ведь мало веры в себя. Теперь у меня такая полоса, что кажется, что я никакая актриса, играю все скверно, неумело, и почему-то делаю вид, что я настоящая актриса».

Через три дня, 6 ноября, она продолжила этот разговор: «Хочется быть около тебя, ругаю себя, что не бросила сцену. <…> Неясна я себе. Мне больно думать, что ты там один, тоскуешь, скучаешь, а я здесь занята каким-то эфемерным делом, вместо того, чтоб отдаться с головой чувству. Что мне мешает? <…> Во мне идет сумятица, борьба. Мне хочется выйти из всего этого человеком. <…> Как я вытяну эту зиму! Антонка, ты мне почаще пиши, что ты меня любишь, мне хорошо от этого. Я могу жить, только когда меня любят. <…> Не казни меня, что мы в разлуке, — по моей вине. <…> Мне надо пошире взглянуть на жизнь. Несмотря на все, у меня настроение мягкое сейчас».

Через два дня Книппер написала два письма. Утреннее кончалось наказом: «Антонка, ты должен теперь написать что-ни-будь новое, у тебя в голове сидит очень много, ты не ленись, принатужься и пиши». Вечернее послание завершало бодрое восклицание: «Какая жизнь большая и красивая, Антон! Правда? Мне все сейчас кажется широким и красивым. А тебя люблю, золото мое, и целую и прижимаю к своей груди. Твоя собака».

Таким образом, вопрос о сцене решался в зависимости от обстоятельств, важных лично для Ольги Леонардовны. От ее занятости в репертуаре, от новой пьесы Чехова, в которой ей будет уготована главная роль, от ее самочувствия.

У Книппер не было в Художественном театре положения премьерши, как у Савиной в Александринском театре. Это были разные театры. Один делал ставку на премьеров, другой на ансамбль. У нее не было такой популярности, как у Комиссаржевской, много и успешно гастролировавшей по российской провинции. Не было, что Книппер сознавала сама, мощного сценического таланта. Уйди Ольга Леонардовна сейчас из театра, взяли бы ее обратно через некоторое время? Стал бы Чехов писать пьесу не для нее, а просто для театра, если работа отнимала у него жизнь?

И что же ей — прозябать в Ялте, которую она не любила? Скучной, однообразной, вдали от родных и рядом с чужой и чуждой Евгенией Яковлевной? Издали наблюдать за успехами Лилиной, Андреевой, Савицкой? Родить «полунемчика», о чем в эти дни писал ей муж?

За первую неделю ноября Чехов написал Книппер пять писем. Они складывались в монолог: «Милая моя жена, законная, я жив и здоров, и одинок. Погода в Ялте чудесная, но меня это мало касается, я сижу у себя и читаю корректуру, которой, по-видимому, нет конца. <…> Я знал, что ты будешь играть в пьесе Немировича. Это я говорю не в осуждение, а так, в ответ на твое письмо. <…> А что ты здорова и весела, дуся моя, я очень рад, на душе моей легче. <…> Хотя в 40 лет и стыдно объясняться в любви, но всё же не могу удержаться, собака, чтобы еще раз не сказать тебе, что я люблю тебя глубоко и нежно. <…> Должно быть, в январе я приеду. Окутаюсь потеплей и приеду, а в Москве буду сидеть в комнате. <…> Ты хочешь бросить театр? Так мне показалось, когда я читал твое письмо. Хочешь? Ты хорошенько подумай, дусик, хорошенько, а потом уже решай что-нибудь. Будущую зиму я всю проживу в Москве — имей сие в виду. <…> Я боюсь, что я надоел тебе или что ты отвыкаешь от меня мало-помалу — определенно сказать не могу, но чего-то боюсь. <…> А вдруг ты бы взяла и приехала в Ялту на 2–3 дня! Понадобилась бы только одна неделя для этого… Я бы встретил тебя в Севастополе. В Севастополе пожил бы с тобой… А? Ну, Бог с тобой!

Я тебя люблю — ты знаешь это уже давно. Целую тебя 1 013 212 раз. Вспоминай обо мне. Твой муж Антонио».

* * *

Это был, кажется, первый кризис их не семейной и не домашней, а просто жизни в узаконенном браке. Всё, в сущности, определилось. Ольга Леонардовна лишь «вспоминала» о муже, как он и просил, — он помнил о ней всегда. Она обещала совместную жизнь, может быть, в следующем сезоне — он смирился с одинокой ялтинской «ссылкой».

Письма Книппер заполняли вариации на тему ее терзаний, «борьбы». Они то угасали, то возвращались. Надежды Чехова на приезд жены, даже кратковременный, также то оживали, то таяли. Ее письма кончались изобретением всё новых и новых словесных поцелуев: «Целую крепенько и тепленько»; — «Целую тебя крепко, со вкусом, долго и проникновенно, чтоб по всем жилам прошло»; — «Целую мою милую голову тысячи раз»; — «Целую тебя и люблю мужа моего нежного, люблю глаза твои, люблю мысли твои. Сердце бьется, когда думаю о том, как мы свидимся. Твоя Книппуша».

В письме от 12 ноября она давала совет: «Антонка, пиши что-нибудь, я не могу дождаться того ощущения, когда буду читать твой новый рассказ. Пиши, дуся моя, это ведь сократит тебе время нашей разлуки». На это пожелание он ответил: «Я пишу, работаю, но, дуся моя, в Ялте нельзя работать, нельзя и нельзя. Далеко от мира, неинтересно, а главное — холодно. Получил письмо от Вишневского; скажи ему, что пьесу напишу, но не раньше весны». Вишневский написал откровенно, прямо: «Пьесы Чехова делают до сих пор очень и очень хорошие сборы, и меньше тысячи рублей не было после Вашего отъезда. <…> Без Чехова нам не жить, и поэтому необходима к будущему сезону его новая пьеса».

Невольно получалось, что самое главное — это пьеса. Она неотменима. Она обязательна. Всё остальное можно отложить, вовсе отменить. Едва Книппер, по ее выражению, «пофантазировала», «помечтала», как хорошо бы «прилететь» к мужу на два-три дня перед Рождеством, Чехов воспрянул. Но тут же она написала об изменениях в репертуаре, болезни исполнителей и т. д. То же самое с мечтами о ребенке. Сначала она сама сказала: «А как мне, Антонка, хочется иметь полунемчика!» Через неделю спросила: «Отчего ты думаешь, что этот полунемец наполнит мою жизнь? Разве ты мне ее не наполняешь? Подумай хорошенько». Его ответ, наверно, был не только о ребенке, но о чем-то еще, очень важном: «Мне кажется, что ты бы очень любила полунемчика, любила бы, пожалуй, больше всего на свете, а это именно и нужно».

Их письма в ноябре и декабре 1901 года не совпадали по тону, по ожиданиям и просьбам. Он звал ее в Ялту, она его в Москву. Он торопил их встречу, она напоминала о пьесе. Однажды в конце ноября он не утаил своего состояния: «Я работаю, но неважно. Погода скверная, в комнатах холодно, до Москвы далеко, и в общем создается такое настроение, при котором писание представляется лишним».

На ее далекую заботу — приказать греть воду по утрам; велеть топить так, чтобы наверху стало теплее; добиться, чтобы его кормили как надо, — он отвечал терпеливо: «Но всё это, дуся моя, невозможно. И не пиши насчет еды, ибо сие бесполезно. Мать и бабушка — обе старухи, они очень беспокоятся, обе хлопочут, но всё же одной 70, а другой уже 80 лет. <…> А бани здесь нет, мыться негде! Мою одну только голову».