Изменить стиль страницы

Михаил Павлович с молодости лелеял мечту об идеальной семье: жена обожает мужа, он для нее и детей — добрый покровитель, умный наставник, образец добродетелей. В первые годы брака так оно и было. Ольга Германовна звала мужа — Мишуничка, Буканя, Крошкин, Заюня, Милунчик. Он ее — Пушинькой. Она, домовитая, рукодельная, вила семейное гнездышко: салфеточки, веера, самодельные абажуры. Он выпиливал рамочки, мастерил полочки, затейливые модели. В письмах родным Михаил Павлович разливался соловьем о вкушаемой им «поэзии» семейной жизни и уверял, что «доволен, доволен, доволен». Свое любимое присловье он услышал в реплике Кулыгина в «Трех сестрах» и обиделся. Михаил Павлович вообще считал, что брат завидует его семейному блаженству. Но эта словесная «олеография» с годами стала тускнеть. В минуты откровенности Михаил Павлович назвал свое счастье пустым, обывательским. Однако продолжал настаивать, что доволен, и писал двоюродному брату в Таганрог: «Добрая жена и вкусные щи — другого счастья не ищи».

Человек красивых словесных жестов и пустых клятвенных уверений, Михаил Павлович позволял себя любить, обожать, но кого-то любить, как самого себя? Помочь кому-то найти себя, стать собой? В его письмах жене нет слов, постоянно звучавших в письмах Чехова к Книппер осенью 1901 года, после ее отъезда в Москву. В каждом письме: «Я тебя очень люблю и буду любить»; — «Я думаю о тебе постоянно»; — «Храни тебя Бог. Благословляю тебя»; — «Скучаю без тебя страшно <…> половина моя хорошая»; — «Я привык к тебе, как маленький, и мне без тебя неуютно и холодно»; — «Твой муж и твой друг на веки вечные»; — «Без тебя мне так скучно, точно меня заточили в монастырь. А что будет зимой, представить не могу!»

Незадолго до его первой встречи с Книппер в журнале «Русская мысль» появился рассказ Чехова «О любви». Повествование о своем чувстве к замужней женщине Алехин, герой рассказа, начал словами: «Как зарождается любовь <…> всё это неизвестно и обо всем этом можно трактовать как угодно. До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что „тайна сия велика есть“<…>».

Закончил Алехин свою грустную историю признанием: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе».

Авилова тогда, в 1898 году, вообразила, что Чехов описал в рассказе свое чувство к ней. Она нарисовала в воспоминаниях мелодраматическую картину своих захлебывающихся рыданий над книжкой журнала, которая от ее обильных слез стала «мокрой и сморщенной». Воспроизвела по памяти свое «неласковое» письмо Чехову, потому что при повторном чтении «умиление и нежность» вдруг сменились отчаянием и раздражением. В ее воспоминаниях было признание, к которому, наверно, присоединились бы многие из тех, кто читал рассказ «О любви»: «Из какого „высшего“ надо исходить — я не поняла. И что более важно, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, — я тоже не знала».

Но это говорил герой Чехова. Что думал он сам — это и есть, может быть, тайна его переписки с Книппер. Тайна, которая если и приоткрывалась, мерцала, то в моменты особенного несовпадения настроения и душевного состояния супругов, моменты, неизбежные в браке. Их преодоление, может быть, и есть один из секретов семейного счастья, как личного счастья мужа и жены.

Лазаревский записал в дневнике 24 августа 1901 года свое рассуждение о том, что «половой инстинкт имеет такую власть даже над интеллигентным человеком». А далее ответную реплику Чехова: «Я никогда на эти темы ничего не писал, потому что не испытывал этого. У меня половое влечение может возбудить только женщина, которая мне нравится как человек умный и сердечный. Правда, мне случалось „употреблять“ женщину не любя, но страсть пробуждали только те, которые нравились как люди». Заключало запись признание Лазаревского: «Насколько он <…> выше меня, скота, который редко может видеть равнодушно красивое тело и даже просто молодое».

* * *

Уже в августовских письмах Чехова в Москву ощущалось скрытое радостное волнение, что разлука будет короткой, впереди репетиции «Трех сестер». Он наконец увидит свою пьесу на сцене.

Книппер писала ласково, но повелительно: «не хандри»; «ходи по саду и ухаживай за растениями»; «пей кефир»; «дыши воздухом»; «пиши и люби» и т. д. и т. п. Целый месяц она воображала, как встретит мужа в Москве и как они проживут до его отъезда на зимовку в Ялту: «Сегодня я отдала обивать свою мебель, чтоб она была чистенькая и свеженькая в нашей квартирке»; — «Устроимся очень уютно, чтоб тебе было тепло и хорошо здесь»; — «Кабинетик — прелесть, и я мечтаю каждый день, как мы с тобой будем посиживать здесь»; — «Буду тебя чистить, холить, лелеять, кормить, поить».

О зиме она писала противоречиво. То обнадеживала: «Представляла себе, как бы мы с тобой жили зиму в Ялте, искала и находила себе занятия». Но тут же уточняла: «Это так верно и будет в будущем году. Ты веришь?» То передавала от имени актеров: «Очень желают, чтоб ты зиму жил здесь». То заранее подготавливала к раздельному существованию: «Как мне делается беспомощно больно и грустно при мысли о нашей разлуке. Боже, отчего так все несовместимо в жизни?!» — «Этот год будет очень трудный, а там верно все пойдет иначе». Но как именно — не уточняла и даже не фантазировала на эту тему. Однако заверяла, что тоскует, грустит, печалится: «И как мне больно думать, что ты сейчас, может, сидишь и тоскуешь… И приятно и больно»; — «Как мне трудно быть с тобою врозь! Точно отрезан кусок от меня»; — «У меня осадок на душе, оттого что я не с тобой, милый мой. Я живу тем, что жду, жду… <…> Я тебя видела во сне».

Ольга Леонардовна заботилась о муже заочно: «А волосы мочишь спиртом?»; — «Вытираешь ли шею одеколоном?»; — «Чистят ли тебя, убирают ли комнату? Надо, чтоб мой писатель был не в пуху». Она по-прежнему описывала походы в театр, прогулки, веселые вечера в кругу своих родных, вкусный салат из картофеля, огурцов, селедки, лука и телятины.

О внутритеатральной жизни она сообщала с некоторой, словно нарочитой иронией, чуть-чуть со стороны, будто косвенно давая понять, что этот мир теперь и ее, и не ее. В конце августа был приемный экзамен в школу МХТ. Книппер входила в комиссию и, по ее выражению, «забраковала» всех. В том числе и Мизинову.

Что заставило Лидию Стахиевну, боявшуюся сцены, обучавшуюся вокалу, а не драматическому искусству, решиться на этот экзамен? Без школы, без опыта, в тридцать лет и сразу в московский популярный театр, куда хотели попасть более молодые и опытные актеры? Книппер написала мужу: «Но все прочитанное было пустым местом (между нами), и мне ее жаль было, откровенно говоря. Комиссия единогласно не приняла ее. Санин пожелал ей открыть модное заведение, т. е., конечно, не ей в лицо. <…> Расскажи Маше про Лику. Я думаю, ее возьмут прямо в театр, в статистки, ведь учиться в школе ей поздно, да и не сумеет она учиться».

К этому времени Ольга Леонардовна уже была знакома с Яворской, Мизиновой, Щепкиной-Куперник, вновь встретилась с Авиловой, которую знала в юности по Полотняному заводу, слышала от Марии Павловны о [Лавровой. Но, как она писала в воспоминаниях, они договорились с Чеховым, еще до женитьбы, что прошлое осталось в прошлом. Книппер всегда предпочитала жить настоящим, своим. Десятки раз повторялось в ее письмах конца лета и начала осени 1901 года слово «мой»: «мой дусик», «милый мой», «дорогой мой», «любимый мой», «Антончик мой», «Антонка, родной мой, золотце мое», «любовь моя», «милая моя голова», «роднуличка моя», «дуся моя», «радость моя». Часто говорила — «нежный мой».

Она уловила черту, замеченную немногими, только очень внимательными современниками. Бунин говорил о скрытой нежности Чехова. Куприн заметил его нежное обращение с детьми и животными. Горький уловил мимолетное выражение глаз смеющегося Чехова — ласковое, мягкое, нежное. В отличие от других женщин, которые побаивались чеховских насмешек, Книппер, видимо, почувствовала его беззащитность перед лаской. Поэтому так много ласковых слов в ее письмах. Но смогла ли она сохранить меру и искренность, чтобы нежность не обернулась приторностью, мещанским стилем? Догадалась ли о другом свойстве мужа: абсолютном слухе на фальшивые интонации, на неверные «ноты» в письмах своих корреспондентов?