Изменить стиль страницы

Отчеты тоже сверкали и сияли, как принаряженные для встреч губернские города. Сияли до того уж неправдоподобно, что даже Фаддей Булгарин позволил себе почтительнейше обратить на это внимание шефа жандармов, особое доверие которого снискал своими доносами на литературу:

«На бумаге блаженство, в существе горе! Сами чиновники, составляющие отчеты, смеются над этой поэзией, как они называют отчеты!»

Того же мнения придерживался чиновник особых поручений при рижском генерал-губернаторе, в будущем сам губернатор и даже министр, П. А. Валуев, хотя вслух рискнул высказать его только много позже:

«Взгляните на годовые отчеты: везде сделано все возможное, везде приобретены успехи, везде водворяется если не вдруг, то по крайней мере постепенно, должный порядок. Взгляните на дело, всмотритесь в него, отделите сущность от бумажной оболочки, то, что есть, от того, что кажется, и — редко где окажется прочная плодотворная почва. Сверху — блеск, а внизу — гниль».

Самолюбивый Салтыков закусил удила. Ну, уж его-то отчет не должен походить на предыдущие!.. Горы материалов, справок, выписок загромождали его стол. Крестьяне, купцы, раскольники, учителя, арестанты, их занятия, быт, нужды — все это должно было улечься в пункты и параграфы отчета.

Все это были не просто люди и сословия, а красноречивые ходатаи. Они втиснутся в конверт, затаятся в сумке курьера, а очутившись в кабинете какого-то высокопоставленного лица, валом повалят со страниц и заставят всех поразиться трудолюбию и усердию чиновника Салтыкова.

Но вся проделанная им работа вызвала одобрение только у Середы. То же случилось и со следующим отчетом.

Через полтора года после «водворения» в Вятку Салтыков снова увидел протянувшуюся к нему волчью лапу.

Сентябрьским вечером 1849 года чиновник губернского правления Кабалеров и местный жандармский штаб-офицер полковник Андреев внезапно прибыли на его квартиру и учинили ему допрос согласно предписанию Дуббельта:

«Знает ли он титулярного советника Буташевича-Петрашевского, вольнослушателя С.-Петербургского университета Александра Тимофеевича Мадерского и секретаря Вольного экономического общества Романа Романовича Штрандмана; каким образом с ними познакомился; посещал ли их или бывшие у них собрания; в каких сношениях состоял он и помянутые лица к Петрашевскому; не имел ли с ними суждений о предметах политических и в чем оные заключались; не предлагал ли ему Петрашевский участвовать в выписывании книг, касающихся социальных систем…» — читал несколько сконфуженный неприятным поручением к сослуживцу Кабалеров.

Тщательно подбирая слова, отвечает Салтыков на «вопросные пункты» и даже уточняет свои показания на следующий день.

Да, он знал Петрашевского, который тоже учился в Царскосельском лицее, только на старшем курсе; бывал по выходе из лицея на заведенных у Петрашевского «пятницах», но библиотекой, составлявшейся по предложению Петрашевского, почти не пользовался и сами сборища в конце 1845 или в начале следующего года посещать перестал. Если же Петрашевский и высказывал какие-либо ложные идеи, то скорее по удали и молодечеству.

Ах, Михаил Васильевич, Михаил Васильевич! Таких ли ты слов заслуживал, друг ты мой, хоть и верно, давно разошлись мы!

Будь дуббельтовские подручные повнимательней, полистай они преступное сочинение «Запутанное дело», могли бы они, как с ножом к горлу, пристать с новыми вопросами:

— А чем вдохновлялся автор, рисуя кандидата философии Вольфганга Беобахтера, предлагающего снести «прочь все, прррочь»? Разумеется, мы принимаем во внимание, что сочинитель относится иронически и к Беобахтеру и к его постоянному оппоненту, «недорослю из дворян», поэту Алексису Звонскому, который, размышляя о любви к человечеству, «облизывал себе губы, как будто после вкусного и жирного обеда». Но не навеяны ли эти места повести какими-то несогласиями с участниками «пятниц» Петрашевского по вопросам, о которых вы почему-то не захотели нам откровенно сообщить?

Хорошо, что жандармы не начитаны. Совсем нет никакой охоты вдаваться в объяснения, почему не поладили подружившиеся еще «в садах лицея» два мрачноватых юноши.

Тут бы руку протянуть бывшему приятелю — на долгую, может быть вечную, разлуку! Спасибо, друг. Твой кружок походил на легкие, которыми только и дышала сдавленная со всех сторон русская мысль. И все прежние разногласия кажутся сейчас так ничтожны перед лицом торжествующего, победоносного зла.

Не закрадывается ли в душу Салтыкова горькое предчувствие, что еще не раз в будущем столкнется он с этой трагедией разъединенности сил, встающих против общего врага? Сначала — разногласия, яростная полемика или холодная отчужденность, а потом — грохот комьев земли по крышке гроба или скрип дверей тюремного каземата и горечь запоздалого сознания: ушел соратник, не ставший другом или даже унесший рубцы от твоих жестоких ударов…

Участь Салтыкова была намного легче, чем судьба петрашевцев. Виднейшие из них пережили «десять ужасных, безмерно страшных минут» в ожидании расстрела, пока им не объявили помилованье. Петрашевский был отправлен на вечную каторгу, Достоевский после четырех лет каторги отдан в солдаты…

И все же нестерпимое чувство тоски часто овладевало вятским чиновником; приближенный к губернатору, сделанный в 1850 году советником губернского правления, он оставался ссыльным.

В ответ на все его ходатайства об освобождении из вятского плена равнодушный голос с самой высокой вершины начальственной пирамиды ронял:

«Рано» — в 1849-м.

«Рано» — в 1850-м.

«Рано» — в 1853-м.

Лица вятских знакомых повторялись с тем же постоянством, как короли, дамы и валеты из одной и той же карточной колоды.

Те же самые леса и поля тянулись мимо Салтыкова во время долгих разъездов по губернии. Порой он уже не обращал на природу внимания, она тянулась рядом, как каторжник, скованный той же цепью, что и ты сам.

Иногда Салтыков со страстью окунался в разбор какого-нибудь дела. Так было со следствием о раскольниках, ради которого он исколесил семь тысяч верст и исписал восемь томов служебных бумаг.

В его усердии было что-то неестественно-лихорадочное. Это был многомесячный служебный «запой». Отдавал ли ретивый чиновник себе отчет в том, что эта служебная оргия была довольно неприглядного свойства, ибо, по меткому замечанию современника, раскол служил для правительства наковальней, на которой испытывались меры преследования?

Бывали в чиновничьей деятельности Салтыкова страшные отрезвления: каково стоять перед «бунтующими» крестьянами, которые кругом правы в своих претензиях к прижимистому арендатору, и по долгу службы уговаривать их угомониться и разойтись, обещая посодействовать разрешению дела в их интересах?! Ни выразить свое сочувствие «бунтовщикам», ни уверить их в искренности своих намерений помочь им Салтыков не мог. И обе стороны отнеслись к нему с подозрением. «Салтыков ничего не сделал для усмирения крестьян», — недовольно начертал на рапорте о событиях новый вятский губернатор Семенов.

Со времени европейских революций 1848 года русские газеты набили руку на противопоставлении западной смуты незыблемой тишине, коей пользуется Российская империя.

Булгаринская «Северная пчела» уподобляла николаевское государство ковчегу средь революционных волн. Перепуганный владелец «Отечественных записок», где печаталось «Запутанное дело», Краевский писал об «умилительном зрелище незыблемой законности, которая только заимствует новый блеск и силу от противоположного явления» (то есть европейских неустройств).

Скала! Утес! Гранитная стена, преграждающая доступ превратным толкованиям! — всякий благонамеренный литератор и журналист торопился внести свою лепточку в хор славословий.

«Шапками закидаем!» — взревела русская пресса при начале войны с Турцией в 1853 году, в которую на стороне последней затем вступили Англия и Франция. С восторгом вспоминали ура-патриотические журналисты о «победоносной» кампании против венгерской революции, умалчивая, что и тогда в первые же недели войско оставило за собой целые полки отсталых, больных и обессиленных изнурительными переходами и скудным питанием. То было зловещее видение будущих бедствий…