Изменить стиль страницы
Салтыков-Щедрин i_001.jpg

Андрей Михайлович Турков

САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

I

— Пошел!

— Но-о, милаи! С богом! — Огоньки в окнах качнулись от окрика и торопливо двинулись. Потом темный силуэт Арсенальной гауптвахты оборвался и ушел назад. В прошлое.

Тройка летела Литейным проспектом. Дома равнодушно проплывали мимо. Прохожие спокойнейшим образом шли по своим делам.

Впрочем, мог ли он ожидать сочувствия? Еще хорошо, что не ведут пешком под те же выкрики зевак, какие он заставил слушать Ивана Самойлыча.

— Должно быть, мошенник! — сказал, помнится, разглядывая Мичулина, франт в коричневом пальто.

— А может быть, и государственный преступник! — ответил ему господин с подозрительной физиономией, беспрестанно оглядывавшийся назад.

Иван Самойлыч Мичулин умер. Почти так же, как Акакий Акакиевич. Он вообще был ему родня. И у него тоже шинель украли, и он тоже цепенел, стоя перед значительным лицом.

Он бы умер второй раз, узнав, какого наделал переполоху.

Его императорское величество обратил внимание военного министра князя Чернышева на то, что у него в канцелярии служит чиновник Салтыков, дважды провинившийся.

Ибо без ведома начальства напечатал свои сочинения в журнале, что уже непорядок.

Ибо в этих сочинениях выказал вредное направление и стремление к распространению революционных идей, потрясших всю Западную Европу.

Военный министр принял близко к сердцу тень, которая набежала при этих словах на августейшее чело.

Титулярный советник Салтыков был арестован. Вся канцелярия шушукалась.

Чиновник особых поручений при военном министре Нестор Васильевич Кукольник приехал домой только поздним вечером. На нем лица не было: князь повелел ему быть секретарем следственной комиссии. Дело становилось серьезным: председателем сделали коменданта Петропавловской крепости генерал-адъютанта Набокова.

Семь лет назад Нестор Васильевич был извещен Бенкендорфом, что государь император изволил прочесть его рассказ «Сержант Иванов, или Все за одного» и повелел ему «на будущее время воздержаться от печатания статей, противных духу времени и правительства».

Потом грозу пронесло, да и рассказ был не чета салтыковской повести «Запутанное дело». Но участь, ожидавшая теперь молодого чиновника, участь, которую не могло смягчить его знакомство с сыном министра финансов Канкрина, ни с племянниками влиятельного министра государственных имуществ графа Киселева Милютиными, пугала Кукольника как напоминание о непрочности судьбы литератора.

Читая присланные ему книжки «Отечественных записок», Нестор Васильевич временами прямо-таки негодовал на неосторожного юнца: и дался ему этот Иван Самойлыч, который «от всей фигуры фортуны видел один только зад» и мыкался по столице, не в силах сыскать себе хоть какое-нибудь местечко!

Впрочем, и цензура тоже хороша. То всякие пустяки вычеркивают, а тут ведь прямо само в глаза бросается описание театрального представления, когда герой впервые угадывает: ведь эта, обычно вяло и равнодушно снующая по улицам толпа может быть совсем иной, слитой воедино гневным порывом:

«…И слышатся Ивану Самойлычу и выстрелы, и стук сабель, и чуется ему дым… С волнением смотрит он во все глаза на сцену; с судорожным вниманием следит за каждым движением толпы; ему и в самом деле кажется, что вот, наконец, все кончится; он хочет сам бежать за толпою и понюхать заодно с нею обаятельного дыма…»

Самое время пропускать в печать такие вещи теперь, в 1848 году, когда «обаятельным дымом» тянет из Франции по всей Европе!

Интересно, что сказал бы неразумный сочинитель, если бы ему пришлось понюхать «обаятельного дыма», когда займется его собственная усадебка? Поистине не ведают, что творят, эти молодые люди, которые бурно устремились по стопам Гоголя, этого зазнавшегося однокашника Нестора Васильевича по Нежинскому лицею.

Но Нестор Васильевич добр. Ему жаль двадцатидвухлетнего Салтыкова, хотя тот в начале другой своей повести, «Противоречия», и пустил ядовитую стрелу по адресу сочинителей «трескучих эффектов» и любителей «неистовых воплей и кровавых зрелищ».

Бог с ним, хулящим его пьесы вслед за Белинским. И не дай ему боже такого же возмездия, какое ниспослано этому зоилу, доживающему последние дни в жесточайшей чахотке.

Растроганный собственным великодушием, Кукольник ездил к Набокову и членам следственной комиссии, почтительно советовал гневливому Чернышеву снизойти к юности и неопытности автора.

И вот Михаил Салтыков не сдан в солдаты, как годом раньше Тарас Шевченко, не упечен под пули на Кавказ, ни даже в Сибирь.

Жандармский штабс-капитан Рашкевич везет его в Вятку.

В Царскосельском лицее Салтыков был одним из кандидатов в «продолжатели Пушкина» (каждый курс обзаводился своим претендентом!). И теперь можно было утешаться тем, что поэт почти в таком же возрасте был выслан на юг.

Правда, в жизни Пушкина хоть сама лицейская пора осталась почти не омраченною. Ему не приходилось прятать свои стихи в сапог от любопытства воспитателей, как его продолжателю! Теперь в лицее воцарилась совсем иная атмосфера. Лицеистам запрещалось даже иметь запертые ящики или шкатулки: у воспитанников не должно быть секретов от начальства! Этот педагогический прием живо напоминал Салтыкову проделку помещицы, которая остригла у своей крепостной «девки» ресницы, чтобы лучше видеть, не дремлет ли она за пяльцами!

Зловещая тень всемогущего Третьего отделения Его императорского величества канцелярии дотягивалась и до лицейских дортуаров.

Рассказывали, что, назначая начальником Третьего отделения графа Бенкендорфа, Николай протянул ему платок:

— Чем больше отрешь слез этим платком, тем вернее будешь служить моим целям…

Действительно, с тех пор до царя все реже и реже доносились рыдания и жалобы. Бенкендорф преотлично понял своего хозяина, — и Россия теперь хрипела с надушенным кляпом во рту.

Давно уже позади проспекты столицы и улочки ее предместий.

Позади гул расходившихся ладожских волн, черные от недавнего пожара улицы Костромы, где, глядя на ошеломленные лица погорельцев, Салтыков подумал, что сам, наверное, похож на них.

Тянулись по обе стороны дороги угрюмые леса — макарьевские, ветлужские. Штабс-капитан похрапывал, приваливаясь во сне к спутнику, и тот только досадливо морщился, но не отстранялся: Рашкевич и во сне как будто помнил, что отвечает за вверенную его бдительности живую кладь.

Случалось, что в окружающей чаще появлялись огоньки. Это не были «дрожащие огни печальных деревень». Прежде чем путник успевал что-нибудь заметить, лошади еще убыстряли свой и без того торопливый бег. Но зимнее ожесточение прошло, и волки просто любопытствовали.

Это были обыкновенные, немудрящие волки, знать не знавшие о своих сородичах, которые мерещились бедному Ивану Самойловичу во сне и в предсмертном бреду.

«— Мама! когда же убьют голодных волков? — спрашивал ребенок.

— Скоро, дружок, скоро…

— Всех убьют, мама? ни одного не останется?

— Всех, душенька, всех до одного…»

Это надо было вычеркнуть из повести. Не из осторожности. Ради истины. Ведь это лишь прекраснодушные мечты.

Волки по-прежнему ходят по площадям и улицам.

Волки стучатся в дома и, предупредительно щелкая шпорами перед помертвевшими женщинами, роются в кабинетах их сыновей, мужей, отцов, неодобрительно листают книги и журналы.

Министр народного просвещения граф Уваров полушепотом жалуется профессору Грановскому, что находится в положении человека, который, спасаясь от дикого зверя, одну за другой бросает ему части своей одежды, чтобы чем-нибудь занять преследователя и остаться целым самому.

Грановский невесело усмехается, думая, какой детали туалета уподобляет сиятельный собеседник его самого.