Изменить стиль страницы

Очутившись наконец между девятью и десятью в высоких светлых комнатах — словно в картинной галерее, где он, как все эти дни, переходил от одного мудреного полотна к другому мудреному полотну, — он глубоко вздохнул: представшая его глазам картина была та же, которая с самого начала запечатлелась в его сознании, и сейчас очарование не было нарушено. Иными словами, он сразу почувствовал, что ему не придется брать на себя груз ответственности — это, к счастью, ощущалось в воздухе: Мари де Вионе послала за ним именно для того, чтобы он это почувствовал, чтобы ощутил облегчение — а оно уже наступило! — в результате того, что свалившееся на него испытание — испытание, длившееся те несколько недель, пока здесь обреталась Сара, а их отношения достигли кризиса, успешно завершилось и осталось позади. Разве не хотелось ей, хозяйке этого дома, уверить его в том, что теперь она все приняла и со всем примирилась, что ему незачем терзаться из-за нее, он может почивать на лаврах и по-прежнему великодушно ей помогать. В ее прекрасных покоях было сумрачно, но сумерки, как и все остальное, делали их еще прекраснее. Жаркий вечер не требовал лампы, но несколько свечей попарно мерцали на каминной полке, словно высокие восковые свечи в алтаре. Окна были распахнуты, пышные занавеси слегка колыхались и, как всегда, в пустынном дворике слышался тихий плеск фонтана. Откуда-то издалека — из-за дворика, из corps de logis [110]со стороны фасада — неясно доносился взбудораженный и будоражащий голос Парижа. Стрезер всегда был подвержен — стоило ему только попасть в соответствующую обстановку — внезапным порывам воображения: в нем говорило чувство истории, рождались гипотезы, ему являлись откровения. Вот так и таким образом в канун великих потрясений дней и ночей революций прорывались откуда-то звуки, зловещие знамения, предвестники сокрушительных начал. Они несли с собой запах революции, запах народного неистовства — или попросту запах крови.

Все это было до невероятности странно, «неуловимо», он рискнул бы сказать, — странно, что подобные мысли приходили здесь на ум, но они, несомненно, были следствием надвигавшейся грозы, весь день стоявшей в воздухе, но так и не разразившейся. Хозяйка дома была одета под стать грозовым временам — именно так, какой он видел ее в своем воображении: в простом, прохладном белом, в старинном стиле, как, если память ему не изменила, должно быть, была одета мадам Ролан, [111]всходя на эшафот. Общее впечатление усиливалось маленьким черным фишю, легким шарфом, свободно брошенным на грудь и каким-то таинственным штрихом завершавшим печальную и благородную аналогию. Бедняжка Стрезер, право, вряд ли мог сказать, какие еще аналогии могли тут возникнуть, пока очаровательная женщина, принимая и занимая его, как умела она одна, дружески и вместе с тем чинно, двигалась по своей огромной комнате, отражаясь в сверкающем паркете, с которого на лето были сняты ковры. Ассоциации, которые рождали эти покои, все возникли вновь; то тут, то там в мерклом свете пробегали блики стекла, позолоты, навощенного пола, внося спокойную ноту, присущую хозяйке дома, — все выглядело так, словно было воздушным, неземным; и Стрезер тотчас почувствовал: чем бы ни обернулся его визит, впечатление от этих покоев останется прежним. Это убеждение пришло к нему с самого начала и, видимо, очень упрощая дело, подтвердило, что окружающие его здесь предметы ему помогут, помогут им обоим. Да, может быть, он уже никогда не увидит их снова — скорее всего, они перед ним в последний раз; и, конечно, ему уже никогда не увидеть ничего хоть в малейшей степени похожего. Скоро он отправится туда, где такого нет и в помине, и пусть маленьким даром памяти и воображению будет для него, в этой пустоте, припасенный на полке каравай. Он знал наперед, что будет оглядываться на эти впечатления, самые яркие в его жизни, как на образы старины, старины, старины — самой глубокой старины, к какой ему удалось прикоснуться; и он также знал, вглядываясь в свою собеседницу, что даже, воспринимая ее как часть этого неповторимого интерьера, ни его памяти, ни воображению не дано ее отсюда изъять. К чему бы она сама ни стремилась, все эти вещи, принадлежащие далекому прошлому — эти исторические деспотии, типические факты или элементы выразительности, как говорят художники, — помимо ее воли, — налагали на нее свою печать, и все они были ей к лицу, предоставляя высшую возможность, данную счастливым, воистину изысканным избранникам в решающие для них минуты оставаться естественными и простыми. Она никогда и не была с ним иной, и если это было совершенным искусством, оно все равно сводилось к тому же и не могло ее опорочить.

Но самым поразительным во всем этом была ее манера время от времени казаться совсем иной, не жертвуя при этом естественностью. Обнаруживать превосходство, которое она не могла не сознавать, было, на ее взгляд, по мнению Стрезера, дурным вкусом; и такое суждение уже само по себе служило наилучшей гарантией взаимного понимания среди любых других, на какие ему когда-либо приходилось полагаться. Вот почему все в ней — а сейчас она была совсем другой, чем прошлым вечером, хотя в этой перемене не чувствовалось ничего неестественного — было гармонично и разумно. Он видел перед собой милую, умную, проницательную женщину, тогда как во время вчерашнего приключения, к которому их нынешний разговор имел прямое отношение, перед ним была женщина, вынужденная действовать и маскироваться; но в обеих ролях она оставалась значительной уже тем, что удачно наводила мост от одной роли к другой, и делать это, как он понял, ему надлежало предоставить только ей. Единственное: если ему надлежало все предоставить ей, зачем, спрашивается, она за ним послала? У него было припасено объяснение — мысль, что ей хотелось перед ним оправдаться, сгладить те «кошки-мышки», в которые с ним играли, пользуясь его мнимой доверчивостью. Станет ли она и дальше вести с ним игру? Или набросит более или менее прозрачный флер? Или вообще ничего не станет предпринимать? Вскоре он, однако, заметил, что при всей своей тонкости она не выказывала и йоты смущения, и сделал из этого вывод, что пресловутая «ложь», ее и Чэда, в конце концов лишь неизбежная дань хорошему тону, против которого он вряд ли мог возражать. Вчера, расставшись с ними, он во время ночного бдения весь вздрагивал, вспоминая о разыгранной ими комедии, сейчас он занял иную позицию и лишь спрашивал себя, понравится ли ему, если она вновь начнет разыгрывать с ним комедию. Нет, ему это не понравится… и все же, все же… он снова мог ей верить. Он верил, что она сумеет перед ним оправдаться. В ее изложении даже уродливое — невесть почему — теряло свои дурные свойства; отчасти потому, что она, с присущим ей одной искусством, умела говорить о том или ином предмете, почти его не касаясь. Во всяком случае, она почти не затронула вчерашнее приключение, поместив в прошлое — туда, куда миновавшие двадцать четыре часа его отодвинули, и, легко витая вокруг, — уважительно, нежно, чуть ли не благоговейно — перешла к другой теме.

Она знала: на самом деле ей не удалось пустить ему пыль в глаза; еще прошлой ночью, перед тем как расстаться, это было им ясно, и коль скоро она послала за ним, чтобы посмотреть, как все происшедшее сказалось на его отношении к ней, теперь, к концу пятой минуты, он понимал, что его проверили и испытали. Как только он простился с ними, они с Чэдом решили, что она для собственного спокойствия постарается убедиться, в какой степени он изменил свое мнение о ней, и Чэд предоставил ей свободу действий. Чэд всегда предоставлял людям свободу действий, если чувствовал, что они льют воду на его мельницу; и почему-то вода всегда лилась на его мельницу. Стрезер, как ни странно, отнесся ко всему этому совершенно равнодушно; он еще раз убедился, что эта пара, к которой сейчас еще больше было приковано его внимание, находится в близких отношениях, что его вмешательство лишь содействовало этой близости и что в конечном счете ему остается только принять все как есть. Сам он со своими понятиями и ошибками, уступками и осмотрительностью, должно быть, выступал в их глазах как забавное сочетание дерзновений и страхов, печальный пример неумелости и наивности, недостающее звено и конечно же бесценная почва, на которой оба сходились. Казалось, он слышал, каким тоном они обсуждают его, когда вдруг она заговорила, уже не скрываясь. «Знаете, два последних раза, когда вы были у меня, я так и не спросила вас…» — сказала она почти без перехода — до этого они говорили о вчерашней прогулке, делая вид, что их ничего так не интересует, как чудесная погода и прелесть французской природы, которыми они любовались. Но все это было впустую: не для такого разговора она его пригласила; и то, о чем она ему сейчас поспешно напомнила, касалось его визита к ней после бегства Сары. Тогда она не спросила, как и когда он ее поддержал: она удовлетворилась рассказом Чэда об их беседе в полуночный час на бульваре Мальзерб. Стало быть, она хотела расспросить его о тех, минувших днях, по поводу которых, то ли не питая к ним интереса, то ли щадя его, ни разу с ним не заговаривала. Но теперь она словно просила дать право пойти на этот риск. Ведь он не возражает против того, что она ему докучает. И разве все это время она не вела себя так, как надо?

вернуться

110

глубины дома (фр.).

вернуться

111

…мадам Ролан… — Мадам Ролан де ля Платьер Жанна-Мария (1754–1793), жена министра внутренних дел Франции в кабинете Дюморье (март 1792 г.), яростная жирондистка. После падения кабинета министров и бегства мужа в Нормандию была арестована и казнена. До последней минуты держалась мужественно и стойко, от своих политических убеждений не отреклась. Муж, узнав о ее судьбе, покончил с собой.