Изменить стиль страницы

Десницын угрюмо молчал, видно, не находил, что и сказать.

— Выручай, брат! — взмолился Вячеслав Меркурьевич. — Тут уже выбирать не приходится. Пойми, мне же конец, если ты откажешься!

Рассерженный Арсений быстро заговорил, едва не срываясь на крик:

— Что говорить? Какие-то непонятные подмены, махинации… Ввязались мы в заведомую авантюру, масон твой затевает обман и нас за собой тянет!

Звонцов, однако, не отставал, чуть не плача:

— Хочешь отказаться?! Да ты что, Сеня! Вот сделаешь дело, и тогда — полная свобода от всякой зависимости, от нечисти этой. Свобода для нас обоих! Соглашайся, Сеня! Не хочу я в тюрьму, понимаешь?!

Десницын так и не мог до конца разобраться в хитросплетениях чужой затеи, хотя чувствовал не только явную опасность и омерзение, но и то, что, лишь исполнив издевательский заказ, можно избавиться от этой опасности. Здесь скульптор был совершенно прав. Душа молила об одном: «Господи, не остави раба Твоего, помоги пройти это испытание, не осуди трудов моих, да не будут они Тебе в поругание!» Сеня еще раз посмотрел на измученного Вячеслава: «Что же я натворил! Если из-за меня, не дай Бог, с ним что-то случится, я себе этого никогда не прошу. Сейчас еще можно спасти его, не наломать еще больше дров», — и протянул руку старому товарищу.

— Была не была! На все воля Господня.

И тут художника точно осенило:

— Постой! Да от такой затеи, которую тебе этот авантюрист предложил, можно умом тронуться! По плану подмены картин особа будет видеть, что пишет масон, но ты-то как будешь делать при нем копии? ТЫ же писать не умеешь! Картины-то подменить можно, а тебя-то мной не подменишь!!! Он тебе лично какие еще условия поставил?

Скульптор словно очнулся от дурного сна, стал тереть ладонями лоб, виски:

— Что я, болван, наделал? Это было как наваждение! «Мастер» говорил про какое-то «укромное место» в его особняке, откуда мне придется писать каждый сеанс… Что я наделал? Что же теперь будет?!

Арсений понял, что если он сейчас не разрядит атмосферу, не успокоит отчаявшегося друга, тот может наделать неизвестно что:

— Подожди, я сейчас…

Он принес откуда-то лавровишневых капель. На лице Звонцова изобразилась мучительная гримаса.

— Нет, эта микстура для твоих слабонервных институток! Водки бы лучше налил… Может, все-таки найдется водка?

Арсений недовольно хмыкнул, пропал опять и вернулся с графином. Налил до середины большой граненый стакан, поставил перед Звонцовым. Тот, ни слова ни говоря, жадно выпил и тут же налил еще.

Художник взял его за плечи, усадил на кожаный диван:

— Нужно подумать… Мне нужно хорошенько подумать.

Пока «ваятель» «общался» с графином, Арсений Десницын наводил порядок в мастерской, протирал пыль, переставлял с места на место предметы, двигал мебель — это помогло наконец. Упорядочить мысли, остановиться на единственной приемлемой идее:

— У нас, Звонцов, один выход: нужно уговорить этого… проходимца, чтобы он разрешил работать дома и с большими промежутками, чтобы холсты успевали просохнуть.

— А как добиться-то? — жалобно произнес обмякший от выпитого Вячеслав Меркурьевич. Обещанные Смолокуровым деньги стали для него маячившим вдали фантомом, а на первый план снова выплыло сковывающее отчаяние.

— Сам думай, как. Это твоя забота! У меня только одна голова, и та раскалывается.

Звонцов начинал понимать, что распутывать завязавшийся узел ему придется самому, — все сложности исполнения заказа на друга не свалишь.

— А если я договорюсь, ты меня не подведешь?

Арсений угрюмо буркнул:

— Да ты теперь сам, смотри, меня не подведи, горемыка!

Уходя, как бы оправдываясь, скульптор изрек:

— Мне, дворянину, думаешь, приятно перед черт знает кем комедию ломать? Ничего не поделаешь — приходится!

VI

Вячеслав Меркурьевич был настолько озадачен осознанием нависшего над ним бремени, что даже не заметил, как Арсений посмотрел в широкое трехстворчатое окно, на купола стоявшей поодаль, через дорогу напротив, старинной Благовещенской церкви и, широко перекрестившись, погрузился в глубокие раздумья. Но если бы это священнодействие и не ускользнуло от рассеянного взора Звонцова, в ответ он мог бы только усмехнуться с грустным скепсисом. «Свободный художник» уже почти не думал о баснословном гонораре — только о том, согласится ли заказчик на его условия.

Арсений остался в весьма противоречивых чувствах. Как ему казалось, он и сам часто преступает в творчестве границы дозволенного («Такие зыбкие эти границы в искусстве!» — думал он порой), но стать инструментом в руках богатого самодура и желающего спасти себя честолюбца — смириться с этим положением было для него настоящей мукой. Желая отогнать мрачные мысли («Alea jacta est»! [122]), Арсений подошел к мольберту, уставился на недописанный этюд: самовар на холсте теперь выглядел безнадежно мертвой натурой, взгляд не улавливал игру света, искомый образ растворился в немом красочном пятне. Художник все-таки бросил отчаянный мазок на шероховатый грунт, но тут что-то загремело в соседней комнате-кладовке, из-за двери донеслась неотчетливая брань. От неожиданности он даже чуть кисть из рук не выронил. «Свалился на мою голову еще этот родственничек, теперь от него не отделаться! Может, сидел бы в тюрьме — спокойнее было бы и для него, и для других, а так натворит бед обязательно». Непутевый старший братец Десницына жил у младшего в мастерской уже второй год, как тот и предполагал, на нелегальном положении — не выставить же на улицу единоутробного брата. С вечера «брательник» где-то напивался, а вернувшись, уползал в каморку, чтобы, очухавшись, продолжить свой бесконечный загул. Конечно, художнику все это страшно мешало. «На сегодня работа закончена, — понял он, отложил в сторону палитру, стал нервно оттирать грязной ветошью золотистую краску с пальцев. — Сколько все это будет продолжаться? Отовсюду одни напасти!»

В тот же вечер Арсений был в церкви Благовещения. Там душа на время успокоилась, от сердца отлегло: как раз читался акафист образу «Утоли моя печали».

— А кто заказал такую требу? — поинтересовался Арсений у пожилого служки.

Тот прищурился, ответил как-то особенно искренне и по-доброму:

— У нас издавна заведено каждую среду ввечеру этот акафист петь. Выходит, Она Сама и заказала — Царица Небесная, Надеждо всем концем земли, Утешение наше.

«Утешение наше» — эхом отозвалось в просветленной голове художника.

VII

Спустя несколько дней, когда балерина была на репетиции нового спектакля, на квартиру к ней пожаловал посыльный от князя Дольского и оставил горничной большой керамический вазон, в котором красовался роскошный розовый куст. Посыльный строго наказал, чтобы та ухаживала за цветами:

— Если розы увянут, это, конечно, будет неприятно вашей барыне, и господина Дольского это, несомненно, очень огорчит.

Увидев подарок, Ксения невольно поразилась: «Как же всегда бывают красивы розы!» Полюбовавшись цветами, она спросила горничную:

— Глаша, голубушка, а посыльный больше ничего не передавал?!

Девушка зарделась:

— Да вот, дал мне червонец золотой. Думала сапожки на зиму справить…

— Ну и справь на здоровье, но я о другом совсем: мне ничего не оставлял, записку, может быть?

— Ах! — спохватилась Глаша. — Чуть не забыла! Велел вам карточку передать, визитную, значит.

Она достала из передника визитку и отдала госпоже. На белом кусочке картона значилось только: «К. Д.».

Розы были нуазетового сорта, совсем как в Париже. Она почувствовала, что ей приятно вспоминать о днях европейского триумфа. «Отказать после всего этого?! Человек так внимателен ко мне, и я, со своей стороны, должна ответить добром на добро. Почему я во всем сомневаюсь? Разве прима Мариинского балета не достойна иметь свой портрет? Может быть, его оценят потомки как иллюстрацию к истории театра… Это, конечно, гордыня во мне говорит! Наслушалась комплиментов и возомнила себя Тальони [123]. Так нельзя! Прежде нужно посоветоваться с отцом Михаилом и спросить благословения!»

вернуться

122

«Жребий брошен» (лат.) — слова, приписываемые Цезарю.

вернуться

123

Мария Тальони (1804-1884) — знаменитая французская балерина, итальянка по происхождению, выступавшая также в России на Мариинской сцене.