Мендл брал мезузу, сжимал ее в правой ладони, закрывал глаза и прислушивался.

— Ваша тётя, мадам Саломон, улица Розье в Париже, в сорок втором увезена в лагерь Дранси. В женевском банке у нее остался приличный счет. Как наследник вы можете получить деньги.

Мендл сжимал следующую мезузу.

— Ваш брат Дэвид проживает в городе Цинциннати, США, производство подтяжек. Считает вас погибшей, горько плачет.

Очередь двигалась медленно, дети плескались в лимане, горланил мороженщик.

Наконец, пришел черед папы. Когда он протягивал Менделю мезузу, его сильные смуглые руки дрожали.

— Вы верите в чудеса? — спросил Мендл.

Папа кивнул.

— Тогда приступим.

Мендл сжал мезузу в своей большой ладони и опустил веки.

Несколько секунд он молчал.

— Мястковка, — наконец произнес он, — Мошко Весёлый. Проснулся ночью, где-то в начале века. Ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.

Мендл открыл глаза.

— Он жив? — спросил папа.

— Жив, — ответил Мендл.

Папа затянулся «Беломором» и долго молчал.

— Что он делает? — спросил наконец папа.

— Сидит на иерусалимской стене. Справа от Дамасских ворот.

— Что он делает, ребе?

— Грызёт кукурузу.

Папа зажег другую папиросу.

— Скажите, ребе, — спросил он, — почему он не вернулся?

Мендл снова сжал мезузу правой ладонью, потом левой, затем обеими. Наконец, приложил ее к сердцу.

— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит. Горништ. Их вейс ништ…

* * *

Второй раз я отправился в Иерусалим теплым августом, в каникулы, не во сне, а наяву, со станции Авоты, которой больше нет.

Каждое лето мы жили на Рижском взморье.

Море уходило за горизонт, сосны — в небо, и пляжу не было конца. В этих трех измерениях мы и жили.

Это пространство было заполнено вольным воздухом, играми и прекрасными людьми.

В детстве я встречал только потрясающих типов. Сволочи пошли где-то потом…

Одним из потрясающих был Оскар — картавый мужчина с фигурой мифического Левиафана. Он бегал, кидал мяч и отжимался. Темный загар покрывал его. Некоторые утверждали, что он философ, другие — что убойщик скота, третьи — что просто аферист.

— Мурло, — говорил он, — бюргеры!

Он рассказал мне о Бар-Кохбе, о зелотах и Бар-Йохае, который завещал, чтоб в день его смерти смеялись.

Однажды, когда мы сидели на дюне и грызли копченую салаку. Оскар вдруг спросил:

— Тысячу пятьсот проплываешь?

— Метров? — уточнил я.

— Километров, чучело, — ответил он.

— Это невозможно, — сказал я.

— Мурло, — бросил он, — бюргер! Если делать только то, что возможно, не стоит рождаться на свет. Скучно жить! Надо всегда делать только то, что невозможно. Ты видишь огни Яффо?

— Какого Яффо? — спросил я.

Оскар оглянулся. Пляж был пуст. Сосны размахивали верхушками.

— Выходим пятнадцатого августа, — проговорил он. — Направление — Яффо! В нейтральных зонах нас будет ждать израильский катер «Шомрон». На нём служит мой брат Давид.

— Я не умею плавать, — сознался я.

— Сейчас июль, — сказал Оскар, — до августа можно научиться…

Начались тренировки. Оскар научил меня плавать на суше — море ещё было холодным.

— Каждый день мы «проплывали» с ним брассом по теплым морям, мимо Тринидада и Тобаго, мимо Азорских островов и мыса Доброй Надежды. В конце заплыва он всегда спрашивал: «Ты видишь огни Яффо?..»

Пришёл июль, вода потеплела, и мы начали плавать в море, от Авоты до Дзинтари, десять раз туда и обратно.

— Ногами шевели, ногами! — шумел Оскар. — Ты должен быть вынослив. У нас слишком большие территориальные воды! Ногами давай! А что правая рука, онемела?! Рожу в воду, глубже!

И вот настало пятнадцатое августа. Ночь была безлунной. Дул ветер. Оскар смазал меня тюленьим жиром, и мы вошли в воду.

— Будет тепло, как у костра бедуина, — успокоил он…

Мы проплыли первую мель, вторую, третью и вышли в открытое море. Я страшно волновался: никогда я ещё не бывал на такой глубине. Мы плыли и плыли, а когда я уставал, Оскар давал команду:

— На спину, чучело, отдыхай, расслабься!

Наконец мы увидели катер.

Оскар запел «Атикву» и замахал рукой.

— Ты видишь могендовид, чучело?!

Катер на всех парах несся на нас.

На корме стоял матрос.

— Братан, — орал Оскар, — Давид, Давид!

Катер приблизился. Лицо у «братана» было красное и злое. Он отчаянно ругался матом. Оскар раскрыл рот и чуть не захлебнулся — катер был пограничным, но не израильским…

Оскар загремел в тюрягу. Меня по малолетству отпустили, и я отделался лёгким насморком…

Мне часто снился по ночам человек, похожий на Левиафана.

— Чучело, — говорил он, — всегда делай только невозможное. Иначе скучно жить…

* * *

В третий раз дед явился на одногорбой верблюдице.

— Все, что осталось от того каравана, — сказал он, взял стакан и надоил верблюжьего молока. — Выпей, а то ты совсем бледный.

Я отпил и поморщился — молоко было кислым.

— Тринк, тринк, — сказал дед, — гут для гезунт.

Верблюдица легла, положив голову на собрание сочинений Пастернака.

А двугорбые у тебя были? — спросил я.

— Были, но я их продал. Не хотел тащить бочку меда нашему ребе.

Легенда на глазах становилась явью.

— Дед, — спросил я, — а что стало с нефтяной скважиной?

— Цорес, а не скважина, — вздохнул дед, — её быстро засыпали бедуины. Всё, что не пустыня, их раздражает.

— Значит, правду говорили люди в Мястковке? — спросил я.

— Я мифов не разрушаю, — ответил дед. — Хотя ребе врал…

Он вновь подоил верблюдицу, и мы чокнулись.

— Лехаим, — сказал дед, выпил, крякнул и погладил бороду. — И вот я отправился в Иерусалим. В дороге меня восемь раз грабили, причем семь раз от Мястковки до Жабокрычей. В Иерусалим я вошел почти голый. Мне нечего было разорвать на себе в знак траура по нашему Храму.

— А штаны, спросил я, — дырявые штаны?

— Хорошо бы я тогда выглядел, — ответил дед. — Я пошел сразу к Стене Плача, но не знал, где она. Всюду были стены. И у каждой — плакали… И вдруг я очутился возле мечети с золотым куполом. Ты знаешь, что делали с евреями, которые оказывались возле мечети? Убивали!

— И тебя убили?!

— Нет, я выдал себя за араба. Обрезание иногда спасает еврея… Толпа шла в мечеть — и я вынужден был войти в нее и биться головой об пол, правда, не очень сильно. Потом все пошли мыть ноги. И меня чуть не убили.

— Почему? — спросил я.

— Меня выдали ноги, — признался дед, — я их не мыл с Турции. На меня показывали пальцами, на меня пошли. Я вскочил и побежал. Стена была рядом, внизу. Там блеяли овцы и мекали козы. И среди них — пара замызганных евреев с такими грязными бородами, что их трудно было отличить от козлов…

— И ты положил записку? — спросил я.

— Чтобы ее сожрали козлы? — удивился дед. — Столько пройти, чтобы дать поужинать рогатой скотине?! Я дал арабу кусок сыра, взгромоздился на его спину и пристроил листок высоко, поближе к Богу, меж двух горячих камней, под веткой дикого куста.

Дед положил руки на колени и тяжело вздохнул, будто только что спрыгнул с араба.

— Мошко, — спросил я, — и почему ты после этого не вернулся?

— Э-э-э… — дед загадочно улыбнулся и цокнул языком.

Верблюдица встала, повернула морду и плюнула мне прямо в лицо…

* * *

Первые часы мне подарила тетя Маша в июле моего четырнадцатого лета — какое прекрасное время показывали они!

Часы были марки «Победа» с белым циферблатом, позолоченными стрелочками и ремешком из свиной кожи. У них была ещё и секундная стрелочка, которая куда-то радостно спешила. Часы показывали только счастливые минуты — ещё сорок минут купаться, всего полчаса до пинг-понга, ещё на пять минут вишневого мороженого…

В те времена часы были далеко не у всех, и кто бы ни спрашивал «Который час?» — я нёсся с ответом.