— Сядь, тетя Джанет, и расскажи мне.
Она тотчас послушалась, и у нее на лице появилось выражение старых добрых дней, отчего оно засветилось так, будто ей на лицо упал солнечный луч. Она села, а я, как когда-то, взял обеими руками ее руку. В глазах ее стояли слезы, когда она приподняла одну мою руку и поцеловала — точно так, как в те дни. Однако при всем драматизме сцена эта была комична: тетя Джанет, постаревшая и поседевшая, но сохранившая девичью стройность фигуры, маленькая, изящная, как дрезденская статуэтка, с лицом, отмеченным печатью многолетних забот, но и смягченным, облагороженным многолетней самоотверженностью, держала мою большую руку, мою кисть, которая была тяжелее ее кисти, предплечья и плеча вместе взятых; будто прекрасная старая фея, она грациозно сидела подле лежавшего великана — ведь мое тело никогда не кажется таким большим, как тогда, когда я нахожусь рядом с этой моей воистину маленькой доброй волшебницей, — семь футов рядом с четырьмя футами, семью дюймами.
И вот она начала, как в те дни, когда хотела успокоить перепуганного ребенка, рассказывая ему волшебную сказку:
— Это было видение, я думаю, хотя, может, и сон. Но чем бы это ни было, оно относилось к моему маленькому мальчику, выросшему в гиганта, и было там такое о нем, что я пробудилась вся дрожа. Парень мой, мне кажется, я видела, как ты стал женатым.
Тут мне представился повод, пусть и незначительный, успокоить ее, и я произнес:
— Но в этом же нет ничего, что могло бы тебя встревожить, ведь нет? Ты только позавчера говорила, что мне пора жениться, и хотя бы для того, чтобы детки твоего мальчика играли у твоих колен, как их отец когда-то, когда сам был крохотным беспомощным ребенком.
— Верно, парень, — сказала она серьезно. — Но твоя свадьба была совсем не такой радостной, как мне бы того хотелось. Да, ты, казалось, полюбил ее всем сердцем. Твои глаза горели, и от этого огня того и гляди она бы запылала — со своими черными волосами и приятным лицом. Но, парень, это не все, нет, пусть ее черные глаза, в которых сверкали все звезды ночи, отсвечивали в твоих так, будто сама любовь и сама страсть поселились в этой звездной черноте. Я видела, как вы соединили руки, и слышала странный голос, говоривший еще более странные речи, но я никого не заметила. Твои глаза и ее глаза, твоя рука и ее рука — только это я и видела. Остальное было в тумане, и тьма подступала к вам обоим близко-близко. А когда прозвучало благословение — я поняла это по голосам, что запели, и по радости, что была в ее глазах, по гордости и торжеству, что были в твоих, — сделалось немного светлее, и я смогла увидеть новобрачную. На ней была фата из чудесного тонкого кружева. В волосах был флёрдоранж, и были веточки: на голове у нее лежал венок из цветов, и голову обвивала золотая лента. Языческие свечи [96], стоявшие на столе, где лежала Библия, давали странный свет, потому что от них над головой у новобрачной возникла вроде бы неяркая корона. На пальце у нее было золотое кольцо, а на твоем пальце было серебряное.
Тут она остановилась и задрожала, и я, чтобы рассеять ее страхи, сказал голосом мальчика тех давних дней:
— Дальше, тетя Джанет.
Казалось, она не отдала себе отчет в том, что в настоящем было что-то от прошлого, однако мой прием подействовал, потому что она заговорила почти так, как в те прежние времена, хотя я различил мрачный тон ее пророчеств, и эту мрачность мне не доводилось отмечать у нее прежде.
— Все, что я тебе рассказала, это хорошо, но, парень, чудовищно недоставало живой радости этой женщине, радости, которую проявила бы избранница моего мальчика, а тем более — при венчании! И чему же удивляться, если я скажу тебе все до конца: хотя свадебная фата была красива, и венок был из свежих цветов, на ней было не что иное, как призрачный саван. В моем видении — или во сне — я была готова к тому, что увижу червей, ползающих на каменных плитах у ее ног. Нет, та, что стояла рядом с тобой, парень, была не смерть, она была тенью смерти, и из-за нее вокруг тебя сгущалась тьма, и ни свет свечей, ни благовония не могли пронизать эту тьму. Ой, парень, парень, горе мне, что я увидела это видение — наяву или во сне, какая уж тут разница! Я была так встревожена, так встревожена, что очнулась с криком и в холодном поту. Я бы поторопилась к тебе, чтобы узнать, здоров ты или нет, чтобы под твоей дверью хоть послушать — есть ли из твоей комнаты какие-нибудь живые звуки, но я побоялась беспокоить тебя до утра. Я считала часы и минуты с полночи, когда мне было это видение, считала, пока не пришла вот сюда.
— Очень хорошо, тетя Джанет, — сказал я. — И я благодарен тебе за твою добрую заботу обо мне в этом случае, как и всегда. — А потом я продолжил — из предосторожности, чтобы она не раскрыла мою тайну. Мне была невыносима мысль, что из-за ее благих намерений, но бестолковых потуг моя драгоценная тайна уйдет глубже в землю. Это было бы для меня страшным ударом. Тетя могла бы спугнуть мою прекрасную гостью, даже имени и происхождения которой я не знал, а значит, я бы никогда ее больше не увидел. И я продолжил так: — Никогда не делай этого, тетя Джанет. Мы с тобой добрые друзья, и между нами не может встать недоверие или недовольство друг другом, но это, конечно же, случится, если меня будет преследовать мысль, что ты или еще кто-то подсматривает за мной.
Дневник Руперта. Продолжение
апреля 27-го, 1907
После проведенного в одиночестве времени, показавшегося мне бесконечным, кое-что запишу. Когда мое опустошенное сердце грозило стать вместилищем для сонма мрачных подозрений и сомнений, я поставил перед собой задачу, которая, как рассчитывал, смогла бы занять, пусть отчасти, мой ум: я решил досконально обследовать окрестности замка. Это, я надеялся, будет мне как болеутоляющее средство, ведь мука одиночества с каждым днем и часом становилась все нестерпимее. Я ухватился за эту надежду, готовый к тому, что в результате поисков нисколько не приближусь к разгадке мучительной тайны: где же пристанище женщины, которую я полюбил столь безумно?..
Мои поиски вскоре приняли системный характер, потому что я не хотел ничего упустить. Каждый день, покидая замок, я отправлялся по определенному маршруту: я начал с южного направления и ежедневно брал все восточнее, с целью сделать полный круг. В первый день я добрался до берега ручья, который пересек на лодке, а затем пристал на другом берегу под скалой. Уже одни эти скалы были достойны отдельного осмотра. Тут и там виднелись пещеры, которые я решил обследовать позже. Мне удалось взобраться на скалу там, где она была менее крута, и я продолжил путь. Место было пусть и красивое, но не представляющее какого-то особого интереса. Я изучил спицу колеса, ступицей которого был Виссарион, и успел вернуться в замок к обеду.
На другой день я отправился по маршруту, который пролегал чуть восточнее. Мне было нетрудно держаться моей цели, потому что, когда я добрался на лодке до другого берега ручья, старая церковь Святого Савы встала передо мной во всей своей величавой мрачности. Это место, где многие поколения знатнейших людей Синегории, в том числе обитатели Виссариона, с незапамятных времен обретали вечный покой. И вновь, подплыв к берегу, я видел скалы, тут и там изрезанные пещерами, иногда имевшими широкий вход, иногда же вход частью скрывался под водой. Однако я не смог взобраться на скалистый берег и был вынужден плыть дальше по ручью, пока не нашел пологий участок. Я поднялся на берег и обнаружил, что нахожусь на прямой линии между замком и южной стороной гор. Я видел церковь Святого Савы справа, невдалеке от края скал. Я сразу же направился к церкви, потому что пока не бывал даже поблизости от нее. До той поры мои экскурсии ограничивались замком, его садами и прилегающими к нему участками. Церковь была выстроена в незнакомом мне стиле, с четырьмя крыльями, обращенными к четырем сторонам света. Громадная дверь величественного фасада, высеченного из камня и, несомненно, сооруженного в древние времена, смотрела на запад, а значит, входивший двигался на восток. К моему удивлению — почему-то я ожидал обратного, — дверь была открыта. Не настежь — как говорится, на щелку; не заперта на замок или на задвижку, но и не настолько открыта, чтобы можно было заглянуть внутрь храма. Я вошел и, пройдя широкий вестибюль, скорее даже коридор, через просторный проход попал в главную часть храма. Она была почти круглой по замыслу зодчего, а проемы, ведущие в четыре нефа, — достаточно большие — позволяли увидеть все внутреннее помещение церкви, и это был громадный крест. В церкви царил полумрак, потому что окна были маленькие и были расположены высоко, а кроме того, вставленные в них стекла оказались зелеными и синими, причем в каждом окне — своего особого оттенка. Стекла являли собой образчик старины — похоже, были изготовлены еще в тринадцатом или четырнадцатом столетиях. Храм, при всей его атмосфере заброшенности, представал дивно-прекрасным и богатым, тем более если учитывать, что здесь — пусть и в храме — дверь не запиралась. Поражала также тишина — необычная даже для старинной церкви, выстроенной на уединенном мысе. Это была твердыня мрачной торжественности, и я, видевший столько странных, причудливых мест, ощутил озноб. Здесь было пустынно, и однако этот храм, в отличие от других старых храмов, не производил впечатления совсем покинутого. Тут не было вековой пыли — атрибута забытых культовых сооружений.
96
Пресвитерианцы не возжигают свечи, и хотя вопрос о принадлежности мисс Макелпи к пресвитерианской церкви не обсуждается на страницах книги, для уроженки Шотландии, где пресвитерианская религия является государственной, естественно называть свечи, привычные для исповедующих православие, «языческими». Это темное место в тексте романа переводчице прояснил изучавший богословие в Оптиной Пустыни Владимир Давыдов.