Лиза считала такой поворот разговора безумно удачным и восхищалась собственной ловкостью, прежде всего потому, что он отводил всякие подозрения от нее самой. Ханна ведь очень доверчива! Хотя Лиза, склонная в каждом предполагать тайные грехи или по меньшей мере слабости, и видела в этой девушке расчетливую ханжу, которая «корчит из себя святошу», но которая на самом деле скорее хуже, нежели лучше остальных, это не мешало ей со странной непоследовательностью смотреть на Ханну свысока, считая ее этакой простушкой, которой можно внушить самую несусветную чушь. Теперь, если в округе заговорят о том, что Лиза мечтает заделаться мельничихой, Ханна наверняка опровергнет эти слухи. Кроме того…
— Ну почему обязательно вдова? Мельник не стар и для молодой… если, конечно, он захочет жениться…
Ага, попалась!.. Ради такого откровения Лиза и ставила свою ловушку.
Ханна и сама не могла бы объяснить, почему ее вдруг задело за живое это определение в супруги мельнику вдовы. Возможно, она просто-напросто желала ему возможно лучшую партию — наделенную красотой, непосредственностью, свежестью, желала нежной, чистосердечной любви… и в своей наивной ограниченности не предполагала, что все это может найтись у вдовы. Никакого собственного интереса Ханна не преследовала, а потому ей и в голову не пришло скрыть свое мнение — ей, которая всегда славилась откровенностью.
— Вы так думаете? — удивленно переспросила Лиза. — В самом деле?
— Да, а почему бы нет?
— Но у него уже седина на висках.
— Она ему идет.
— И, между прочим, на лбу глубокие морщины, он кажется стариком.
— Это оттого, что он много размышляет. Морщины не должны никого пугать.
— Может, оно и так… Не берусь сказать… Только, по-моему, вдова ему подойдет больше.
Лиза добилась этим разговором всего, чего хотела и чего им можно было добиться, и когда Ханна собрала в кучку нарезанный шпинат и спросила, не может ли помочь чем-нибудь еще, служанка, рассыпавшись в благодарностях фрёкен, ответила, что теперь справится сама, а барышню не стоит и дальше отрывать от общества, которое наверняка соскучилось без нее. Ее так и подмывало прибавить: «Мельник уж точно скучает», — но она удержалась… Зачем понапрасну скалить зубы, словно глупая собака? Лучше выбрать подходящий момент и всадить когти наверняка, правда, Пилат?
II
К тому времени, как Ханна вернулась в залу, компания разбилась на группы. Мельника в помещении не было. Он разговаривал в саду то ли с лесничим, то ли со школьным учителем, то ли с кем-то из крестьянок, которые все высыпали на улицу… за исключением мадам Андерсен, выслушивавшей утешения от пастора в угловой комнатке, где скончалась ее дочь. В обыденной жизни комната эта не использовалась, и сейчас в ней были уничтожены все признаки того, что она служила покоем больной: тут остались лишь комод, небольшой столик и два-три стула. Дверь в залу стояла распахнутая, там на диване и скамьях расположились вокруг стола владельцы окрестных усадеб, заполнившие помещение синеватым табачным дымом, клубы которого тянулись к другой открытой двери, в сад, а некоторые завихрялись в обратном направлении.
Обстановка казалась натянутой из-за противоречия в чувствах собравшихся. С одной стороны, это вроде был съезд гостей, предполагающий веселье и жизнерадостность; с другой — поводом для сбора послужили смерть и похороны, а значит, следовало сохранять торжественно-печальное настроение. В деревнях такое противоречие обычно разрешается в пользу веселья, однако в данном случае возобладанию привычной радости мешали тревожность и подавленность хозяина. Больше всего томился от двусмысленности положения брат покойной.
Хенрик Андерсен, которого, как владельца усадьбы под названием Драконов двор, по заведенному на Фальстере обычаю величали Драконом, был розовощекий цветущий блондин; ему уже перевалило за тридцать, и он начал чуть заметно полнеть. Дракон изначально не был склонен слишком мрачно воспринимать случившееся: с сестрой он виделся раза четыре в год, и перспектива провести остаток жизни без этих редких встреч не казалась ему достаточным поводом для уныния. К тому же Дракону пришлись по вкусу и кофе с булочками, и портвейн с сигарой, не говоря о том, что оброненные матерью слова об аппетитной телячьей ноге породили в нем надежду на плотный ужин. Наконец, он вполне разделял чувство, одухотворявшее его компанию крепких мужиков: дескать, теперь, когда смерть получила свое, надо бы отдать должное и жизни, — тем более что чувство это по контрасту усиливалось сознанием того, что они сами преуспели в ней и едва ли в скором времени дадут повод для поминок по себе. Впрочем, за всем этим Дракон не забывал о своем положении «скорбящего близкого», чем и объяснялись довольно резкие перемены в его поведении. Он, например, только что опрокинул в себя очередной бокал портвейна и причмокивал расплывшимися в улыбке губами, когда в залу вошла Ханна; при виде лесниковой сестры уголки рта у него внезапно опустились, лоб нахмурился и вместо блаженного «У-у-ух!», которым он собирался воздать должное замечательному напитку, с губ его сорвался печальный вздох. Как-никак, скорбящий близкий…
И тут, словно одного скорбящего было недостаточно, из боковой комнаты донеслись стенания, мгновенно перешедшие в пронзительный вой.
Стоило мадам Андерсен, которую на кухне занимали чисто практические материи, очутиться рядом с пастором, как она почувствовала подергивания губ и все большую влажность в глазах и носу, что вызвало необходимость воспользоваться батистовым платочком, — чисто рефлекторная реакция на воспоминание о том, как пастор описывал перед прихожанами глубоко опечаленную мать покойной. Когда же священник, желая сказать мадам Андерсен несколько теплых слов поодаль от шумной компании, завел матушку в угловую комнату, на нее нахлынули воспоминания о долгих часах, которые она провела тут у постели болящей. Хотя сама комната изменила свой облик, вид из окон оставался прежним: в одну сторону палисадник с клумбами, начавшая снизу редеть подстриженная боярышниковая изгородь и поля с тополиными рощами, в другую — яблони с узловатыми сучьями и поросшими мхом стволами. И мадам Андерсен в голос зарыдала, завыла, отчасти из — за волнения, но более потому, что считала плач подходящим к теперешнему случаю.
Пастор — этакий здоровяк с полными губами, крупным широким носом и седоватыми курчавыми волосами — произнес массу утешений, а когда им не вняли, заговорил строже. Неверно, даже, можно сказать, не по-христиански так воспринимать смерть. Нам следует скорее завидовать… хотя это едва ли правильное слово… завидовать усопшим, которые отошли в мир иной и, приобщившись к Господу, наслаждаются вечным блаженством. Он и сам потерял возлюбленную супругу, так что теперь денно и нощно молится о скорой встрече с ней. Не зря первые христиане праздновали день смерти как день рождения души покойного… вероятно, подобные верования были в древности даже у некоторых языческих народов, поскольку такой обычай обнаружен и у них.
— Вы, конечно, правы, господин пастор, — всхлипнула хозяйка Драконова двора. — Что мы знаем в этой жизни, кроме тяжкого труда? Видит Бог, ничего.
Они опять прошли в залу, где Дракон — в виде приветствия им — поспешил насупиться и опустить уголки рта.
— Вам пойдет на пользу капелька вина, дорогая мадам Андерсен, вы только попробуйте, — молвил священник.
Подойдя к столу, он налил полбокала ей и плеснул на донышко себе — в отличие от Дракона, мельников портвейн отнюдь не привлекал пастора.
— Давайте осушим бокалы, — обратился он к присутствующим, — за то, чтобы Господь был милостив к нашему другу мельнику, пока он… в общем, чтобы его великое горе было просветленным…
Под одобрительный гул все подняли стаканы, а Хенрик — как регент церковного хора — посчитал себя обязанным выразить сей гул словами:
— Ну уж конечно… все просветлеет и образуется, господин пастор… с Божьей-то помощью… непременно так и будет.