Изменить стиль страницы

Мы узнали, что любовь к родине возникает в сердце даже раньше, чем любовь к семье. Теперь дни шли для нас чисто автоматически. Мы не беспокоились друг о друге, но были глубоко обеспокоены Австрией, ее судьбой. Наш веселый дом песни превратился в дом траура.

В течение нескольких дней в воздухе витала сильная тревога: будет ли война? Последней просьбой канцлера было: не стрелять.

В конце концов, когда старший брат, с населением в восемь миллионов, нападает на младшего, с шестью миллионами, какой толк стрелять из нескольких орудий?

Миновала Пасха, однако в этом году «Аллилуйя» не звучало в наших сердцах.

Настал май. Запрещение для меня окончилось. Я могла отправиться в город. Однако, первой попытки мне оказалось достаточно. Я решила отправиться за покупками на велосипеде. По дороге меня останавливали, самое меньшее, пять раз. Новое правительство превратило каждую вторую дорогу в улицу с односторонним движением, так что теперь не разрешалось свободно двигаться в том или ином направлении. Улицы и площади имели теперь другие названия, и все это в сочетании со сверхизобилием красной материи, свешивавшейся с домов, привело к тому, что наш родной город просто невозможно было узнать.

В один из майских дней у нас появился высокий человек в гестаповской форме и сообщил, что Зальцбург должен посетить фюрер, и поэтому на каждом отдельном доме или жилище должны быть вывешены флаги.

— Говорю вам это потому, что у вас нет даже своего флага со свастикой. Это правда?

— Правда, — ответил Георг.

— Можно спросить, почему?

С недобрым огоньком в глазах Георг объяснил:

— Потому что это слишком дорого. Мне не по карману.

Вскоре гестаповец вернулся с большим свертком, в котором оказался новенький огромный красный флаг с черным пауком посередине.

— О, благодарю вас, — сказал Георг.

— Не повесите ли вы его прямо сейчас? — осведомился усердный служака.

— Не думаю.

— Но почему?

— Видите ли, мне не нравится этот цвет. Это слишком громко. Но если вы хотите, чтобы я украсил дом, у меня есть прекрасные восточные ковры. Я могу вывесить их в каждом окне.

После этой комедии в течение нескольких дней я не провела ни минуты спокойно, дрожа в ожидании телефонного звонка или звонка в дверь. Но, к моему удивлению, ничего не случилось.

Как долго это могло продолжаться? Дети приходили домой из школы, говоря, что того или иного из прежних учителей больше там не было, их места занимали новые учителя и даже новый директор.

— Сегодня утром нам сказали, что наши родители — приятные старомодные люди, которые не понимают новую партию. Мы должны покинуть их без сожаления. Мы — надежда нации, надежда всего мира. Но мы никогда не должны рассказывать дома о том, что узнаем в школе сейчас.

— Мама, послушай, что я узнала в школе сегодня, — маленькие глазки Розмари глядели испуганно. — Учитель сказал, что Иисус был непослушным еврейским мальчиком, который убежал от родителей. И все. Ведь это неправда, да, мама?

— Мама, учительница вызывает тебя в школу, — объявила Лорли, наша гордая первоклассница.

Я отправилась на следующий день. Учительница, незнакомая леди, выглядела весьма сочувственно.

— Вам нужно что-то сделать со своим ребенком, иначе скоро у вас будут серьезные неприятности, — предупредила она меня. — Когда мы вчера разучивали наш новый гимн (трудно было не вздрогнуть при слове «наш»), она даже рта не раскрыла. А когда я спросила ее, почему она не поет вместе со всеми, она заявила перед классом, что ее отец сказал, что застрелится, если ему когда-либо придется петь эту песню. В следующий раз буду вынуждена сообщить об этом, — ее глаза, совершенно неожиданно, уже не глядели на меня с сочувствием. Я поблагодарила ее и с тяжелым сердцем отправилась домой.

Этим же вечером я посадила Лорли к себе на колени и попыталась объяснить:

— Слушай, Лорли. Ты должна никогда, никогда, понимаешь, никогда не рассказывать в школе, что ты слышишь дома. Если расскажешь, папу отправят в концентрационный лагерь, и маму отправят в концентрационный лагерь, и Руперта, и Агату, и всех твоих братиков и сестричек. Нас всех отправят в концентрационный лагерь, если ты не будешь хранить молчание. Ты поняла?

Она слушала, широко раскрыв глаза, и кивала.

Через несколько дней все повторилось опять:

— Мама, учительница снова хочет поговорить с тобой.

«Что на этот раз?» — думала я, отправляясь с нехорошим предчувствием.

— Мадам, это последнее предупреждение. Когда мы разучивали наше новое приветствие «Хайль Гитлер», ваша девочка не захотела поднимать руку и сжала губы. Я вынуждена была несколько раз спросить ее, что это значит, и тогда она лишь сказала: «Мама говорит, что если я расскажу в школе о том, что происходит дома, папу отправят в концентрационный лагерь и маму, и всех моих братиков и сестричек!» Мадам, вы должны понять, что это заходит слишком далеко!

Да, я это понимала. Я отправилась домой и все рассказала Георгу.

— Ничего, — сказал он, — до конца школьного года осталось лишь несколько недель. Не забывай, мы фактически находимся в центре переворота. Что-нибудь подобное должно было случиться. Со временем они успокоятся. Следующей осенью все может выглядеть по-другому.

Так он сказал, однако глаза говорили о другом.

Мы отправились навестить некоторых своих друзей. В гостях мы, родители, собрались вместе и шепотом продолжали нашу беседу, изливая наши переполненные сердца. Совершенно неожиданно наш хозяин просиял и, как мне показалось, несколько неестественно воскликнул:

— Какое прекрасное представление было прошлым вечером. Я никогда не слышал такого чудесного исполнения «Фиделио».

Не зная что и думать, я стояла слегка ошеломленная, как вдруг услышала молодой голос у себя за спиной:

— Да, папа, я тоже так думаю.

Ах, я не заметила, как мальчики вошли в комнату. С этого момента темой обсуждения был «Фиделио», но даже и это скоро стало в тягость.

— Бруно Вальтеру никогда снова не разрешат дирижировать арийской музыкой, потому что он еврей.

Как странно было, что эти слова произнесли губы одиннадцатилетнего мальчугана!

— Лучше сидеть дома, — сказал Георг этим вечером, и я впервые заметила, что он выглядит старым и изнуренным.

Школьные занятия окончились, и домой из училища вернулся Руперт. То, что он рассказал, нас тоже не обрадовало.

Конечно, с вторжением был воздвигнут «тысячемарочный барьер».

С тех пор, как о своем скором появлении возвестила маленькая Барбара, я чувствовала себя не слишком хорошо. Прежняя боль вспыхнула сильнее, чем раньше. В Мюнхене был хороший специалист, и Георг хотел, чтобы я показалась ему. Поэтому мы однажды отправились туда. Если бы я знала, что скажет доктор, — ни за что бы не поехала.

— Ваша жена не может иметь ребенка, — сообщил он мужу, — по крайней мере до тех пор, пока не придут в порядок почки. Они тяжело поражены.

— Что же нам теперь делать? — Георг рухнул в кресло, как будто у него подогнулись колени. Он выглядел испуганным, и я рассердилась на доктора. Я попыталась сделать ему знак за спиной Георга.

Но он даже не взглянул на меня и просто сказал тоном, не терпящим возражений:

— Без сомнения, от ребенка надо немедленно избавиться.

Меня это привело в негодование.

— Что значит «без сомнения?» Это вовсе не «без сомнения». Напротив, об этом не может быть и речи — мы католики, да будет вам известно!

Теперь уже доктор казался серьезно обеспокоенным.

— Ребенок не родится живым. Надеюсь, это худшее из того, что я могу вам обещать, — он повернулся к Георгу, — я буду готов спасти жизнь матери. Она должна отправиться в постель, оставаться там и соблюдать очень строгую диету, — он начал быстро писать перечень продуктов. — Абсолютный покой, никаких волнений — кровяное давление очень высоко.

На улице я сказала Георгу:

— Я не верю ни одному его слову. Но если тебе так будет спокойней, я буду придерживаться диеты, пока Барбара не родится.