Изменить стиль страницы

Берег Маклая

Я стою на правом крыле капитанского мостика. В руках том из собрания сочинений Миклухо-Маклая. В этом томе множество маклаевских рисунков. На одном из них изображен мыс Уединения, названный так Маклаем, и на мысу хижина, над которой развевается русский флаг. В этой хижине и жил путешественник. Я смотрю на рисунок, потом на медленно приближающийся берег. Все удивительно совпадает: и ярко-зеленая бахрома рощ у моря, и безлесные прибрежные холмы, и густо-синие силуэты могучих гор в глубине острова. В бинокль замечаю проступающие за частоколом пальм контуры крыш деревушки. Наверное, это и есть Бонгу, в котором Маклай был своим человеком. Так много деталей совпадает с рисунком! Нет только хижины с флагом.

— Вроде бы никаких ста лет и не было, — улыбается помощник капитана. — Все как на этой картинке в книге. По крайней мере снаружи. А внутри посмотрим.

Шарю биноклем по берегу, с трудом в густой тени прибрежных мангровых зарослей различаю темные, почти сливающиеся с зарослями фигурки людей. Нас заметили!

Над палубами «Витязя» проплывают старинные русские вальсы. Наши радисты создают подходящий для случая «звуковой фон». Палубные динамики работают на полную мощность, и, может быть, вальсы слышат на берегу.

Вдруг музыка обрывается, и вахтенный помощник, по-левитановски напирая на гласные, объявляет по радио о том, что сейчас на корме у второго трюма состоится митинг и всей экспедиции и свободному от вахты экипажу предлагается собраться. И после паузы — уже с юмором: «Просьба прибыть в рубашках. Кинооператор будет снимать всех для истории».

К митингам мы привыкли, но сейчас испытываем необычное волнение. В эти минуты все кажется значительным и символичным. И каждую деталь хочется накрепко задержать в памяти… Два матроса, два самых статных и молодых парня на нашем борту, в парадной форме, в белых перчатках, ловко перебирая шнур, стремительно бросают в небо, к вершине мачты, алое полотнище Государственного флага пашей Родины и вымпел Академии наук СССР.

Капитан в белой тропической униформе, поднявшись на крышку трюма, привычно покашляв — так всегда, когда волнуется, ибо речи держать не мастак, — вдруг неожиданно просто, без всякой торжественности и поэтому-то так значительно для каждого из нас говорит:

— Ну вот, товарищи, и прибыл снова «Витязь» к Берегу Маклая спустя сто лет. Поздравляю вас.

Пока он говорит, от недалекого берега отделяется сперва одна, затем вторая, третья пироги, и этот маленький туземный флот устремляется к «Витязю». Мы спускаем нашу дорку. Как же печальны лица тех, кому не хватило места в первом рейсе дорки на берег! В первый рейс к берегу могут отправиться десятка два, не более.

Прибыли мы сюда за несколько дней до наступления юбилейного «маклаевского» года. Как раз в том, семьдесят первом году исполнялось 125 лет со дня рождения ученого и сто лет со дня высадки его на этом берегу. К тому же наше судно тоже «Витязь», прямой наследник русского корвета, «внук» его. Значит, заход «Витязя» в залив Астролябия будет иметь особое, символическое значение: спустя сто лет — снова «Витязь»!

Обелиск взялись изготовить на борту наши моряки. Понятно, весьма скромный — судно не завод, — но на лучший мы не могли и рассчитывать: бетонная плита со вставленной в нее пластиной из нержавеющей стали, на пластине текст по-русски и по-английски.

К бортам нашей дорки подходят туземные пироги. Папуасы — натуральные, из «глубинки», незнакомые с асфальтом и холодильниками. Обнажены, только кусок тряпки на бедрах — вся одежда. Кожа на плечах отливает бронзой. Широкие толстые губы чуть растягиваются в улыбке приветствия, обнажая неприятно красные от бетеля зубы. Только один из них в рубашке и шортах. Он меньше скован, чем другие, жесты его уверенны, первым пересаживается в нашу дорку и по-английски сообщает, что он местный учитель.

— Дед этого человека знал мистера Маклая и был его другом, — говорит учитель, показывая на сидящего в пироге пожилого папуаса.

Что он пожилой, свидетельствует только рассеченная глубокими трещинами морщин сухая, без блеска кожа лица. В густой шевелюре — ни одного седого волоса. Я где-то читал, что папуасы редко седеют. Облысевших встретить можно, а седых — исключение. У старика мощная, мускулистая шея, на которую красиво посажена крепкая, гордо откинутая назад голова. Взор мой с удивлением приковывается к его левому уху. Как давнишняя страшная рана, зияет дыра в ушной мочке, мочка превращена в петлю из живой плоти, на которую нанизано множество блестящих медных колечек. Еще Маклай писал об этом странном папуасском обычае: до неузнаваемости калечить ухо, вдевая в распоротую мочку тяжелые украшения — ракушки, огромные деревянные серьги, куски кораллов. Я оглядываю молодых папуасов, сидящих в пирогах, — уши у них в целости. Значит, древний обычай отмирает. Прикидываю в уме, сколько же лет может быть старику, если его дед был другом Маклая. Много, даже с учетом того, что дед и отец старика жили долго и дети у них были поздние. Наверное, лет под восемьдесят внуку друга Маклая, который сидит сейчас перед нами в пироге, важный, величественно-невозмутимый, будто хочет показать нам, что он — историческая фигура. Остальные сидящие в пирогах тоже невозмутимы: кроме короткой улыбки при встрече — никаких эмоций. Это отмечал Маклай: папуасы народ сдержанный; если их не знать, то можно подумать, что они суровы, замкнуты и необщительны.

Наша дорка, тарахтя, медленно идет к берегу. Моторист осторожничает; свесившись над бортом, внимательно вглядывается в близкое дно, на котором, как сказочные пышные дворцы, поднимаются к поверхности воды коралловые рифы.

На белизне коралловой полосы пляжа обнаженные фигуры людей, ожидающих нас, кажутся еще чернее. Издали поблескивают белки их глаз. Фигуры застыли, не шелохнутся. Лица спокойные и суровые. Вспоминаются строки из маклаевского дневника. Может быть, именно в этом месте и высаживался ученый? Он впервые подходил к берегу на лодке, спущенной с корвета. «…Между тем из-за кустов показался вооруженный копьем туземец и, подняв копье над головой, пантомимой хотел мне дать понять, чтобы я удалился. Но когда я поднялся в шлюпке и показал несколько красных тряпок, тогда из леса выскочило около дюжины вооруженных разным дрекольем дикарей. Видя, что туземцы не осмеливаются подойти к шлюпке, и не желая сам прыгать в воду, чтобы добраться до берега, я приказал моим людям грести, и едва только мы отошли от берега, как туземцы наперегонки бросились в воду и красные платки были моментально вытащены. Несмотря, однако, на то, что красные тряпки, казалось, очень понравились дикарям, которые с большим любопытством их рассматривали и много толковали между собой, никто из них не отважился подойти к моей шлюпке».

Вот какая сцена разыгралась сто лет назад на том самом месте, где мы должны причалить. Конечно, сейчас никто от нас в страхе не убегает, никто не ждет красных тряпиц. Но заход в залив Астролябия судна, конечно, событие здесь необычное. Вряд ли посещали этот залив большие суда. Что им делать в таком захолустье?

Дорка до берега не дотягивает — мешают торчащие со дна острые пики коралловых рифов. Первым прыгает в воду боцман, чтобы закрепить на берегу причальный канат.

Я прыгаю вторым и сразу же по горло ухожу в теплую зеленую воду. Вместе со мной ванну принимают два моих фотоаппарата и кинокамера. Барахтаясь в воде, содрогаюсь от мысли, что на Берегу Маклая теперь не сделаю ни одного снимка! Давя кедами хрупкие кораллы на дне, торопливо выбираюсь на сушу. Жаль испорченной съемочной аппаратуры.

Я на мысе Уединения! И у меня есть глаза! Разве этого мало?

Вслед за нами в воду прыгают остальные. Оглядываемся. Мы под густым тенистым шатром прибрежных мангровых зарослей. Под ним стоят почти голые — только тряпица на бедрах — черные люди, и в руках у них длинные, устрашающе поблескивающие остро отточенными лезвиями ножи. Вспоминаю запись Маклая о первой встрече с папуасами, которая не сулила ему ничего хорошего.