В отличие от героини Ануя Антигона Софокла до последней минуты верит в Полиника, которого она пытается похоронить, несмотря на строжайший запрет Креонта, верит в похоронный обряд и верит в богов. И Креонт у Софокла не уговаривает Антигону жить, любить и родить мальчишку. А посылает ее на мучительную казнь сурово, непреклонно, не колеблясь.
Но Антигона Софокла умирает не только во имя Полиника и богов, чьи законы она исполняла. Она умирает и во имя самой себя, ради того, чтобы остаться собой.
Две с половиной тысячи лет назад эту трагедию играли в театре, который современному человеку и вообразить-то нелегко; исполинский каменный амфитеатр на склоне холма Акрополя ниспадал к месту поединка Человека и Рока. Было это в легендарных Афинах — городе Парфенона, Фидия, Перикла, ежегодного эстафетного бега с факелом в честь похитителя огня Прометея. Антигона в борьбе с трагическими силами выходила победительницей. Она умирала за идеалы. За любовь. За то, чтобы в мире ничто не мешало человеку любить. За совесть — за то, чтобы в мире ничто не мешало ему поступать по совести. Она осталась собой, потому что не могла не умереть за идеалы.
Антигона Ануя осталась собой потому, что не могла жить без идеалов.
Обеих Антигон разделяет бездна.
Когда читаешь трагическую историю дочери фиванского царя Эдипа в остросегодняшней ранящей трактовке современного французского драматурга, кажется, что слушаешь фугу Баха в исполнении талантливого джаза. Синтез распался. Амфора выпала из рук, разбилась. В осколках узнаешь с болью фрагменты целостного образа…
Мне известно немало любителей «джазового Баха», но лично меня больше устраивает орган. Бах в XVIII веке вошел в человеческую вечность. И если понимать современность широко, не современнее ли органный Бах?
Когда я читал трагедию Ануя, меня не оставляла мысль, что для его Антигоны казнь, на которую она идет, по существу, форма самоубийства. Она говорит «нет» не определенным трагическим силам, а основам бытия, «нет» — «подлунному миру», в котором любое чувство или действие неизбежно обречено на роковую неудачу и даже в солнечный полдень человека сопровождает, как тень, пошлость, «нет» — порядку, в котором ничто нельзя изменить. Она говорит миру метафизическое« нет».
Но за минуту до казни-самоубийства она понимает или начинает понимать: бесцельно умереть ничуть не лучше, чем бесцельно жить.
В «Антигоне» Ануя господствует безмолвный образ стражников, играющих в карты. Мы их можем видеть, а можем и не видеть, они господствуют незримо, как на полотнах Ван Эйка, что бы он ни изображал, господствует готический собор. С одним из них Антигона остается наедине перед казнью. Это минуты самого полного и горького одиночества.
Стражники играют в карты. Идут на казнь и воскресают философы. Рушатся и совершенствуются тюрьмы. Умирают и рождаются тираны. Плывут века. Они играют в карты.
Можно вообразить диалог между двумя Антигонами: Софокла и Ануя.
Антигона Ануя. Пойми, они играют в карты две с половиной тысячи лет, не уставая. От твоего до моего столетия.
Антигона Софокла. А ты не заметила на их картах отблески огня?
Антигона Ануя. Огня? Ты о чем?
Антигона Софокла. Об эстафетном беге с факелом. Через эти две с половиной тысячи лет.
Антигона Ануя. Тебе кажется, что отблески огня могут украсить карты?
Антигона Софокла. Они делают явственными их ветхость. Карты истрепались за эти две с половиной тысячи лет. Постарели.
Антигона Ануя. А твой огонь?..
Антигона Софокла. Огонь неподвластен тысячелетиям. Он так же молод.
Трагическое отличие эстафетного бега с факелом через две с половиной тысячи лет от того торжественно-веселого в Афинах состоит в том, что факел часто бывал живым. Ян Гус стоял уже посреди костра, когда от него, перед тем как зажечь солому, в последний раз потребовали отречения, пообещав сохранить жизнь. Он ответил: «Нет!»
«Нет», — ответил и Томас Мор. И Джордано Бруно. И тысячи безвестных бунтарей, мятежников и еретиков отвечали «нет» инквизиторам, королям, палачам. «Нет» — не миру, а бесчеловечным силам мира. Это «нет», быть может, самое великое в «феномене человека». С жизнью расстаться легче, чем с совестью. Потому что совесть — человечество в тебе. Отрекаясь от нее, отрекаешься от бессмертия.
История человеческого духа, человеческого самосознания исполнена этического величия. Недаром Маркс человеческое самосознание называл «высшим божеством». «Рядом с ним, — писал он, — не должно быть никакого божества».
Эстафетный бег с факелом через тысячелетия… Огонь, похищенный у богов, и сам стал божественным.
Эти отсветы в будничном течении дней иногда едва различимы. Но посмотрите! В самих себя — тоже.
«Спасибо Вам за Боэция и Пико Мирандола. Посылаю Вам маленький рассказ об отставном почтовом чиновнике Генке. Выписал его для Вас из старого астрономического журнала, полагая по наивности, что раньше Вы об этом удивительном человеке не читали. Вот и обменялись подарками. Судьбу за судьбу.
Неспокойно у меня на душе. Пишу Вам, по обыкновению, ночью. Надо бы выспаться. Завтра тяжелый день. Вызывают меня в угрозыск. Понимаете, арестовали двух моих мальчиков. Они с игрушечными пистолетами (купили в детском магазине) останавливали вечерами пожилых людей и женщин, отбирали деньги, шапки. Объясняют, что это была игра. Но ведь на отобранное пили вино, покупали подарки девочкам. Об одном из мальчиков, Юре, я Вам уже, кажется, писал, вернее, упоминал о нем, думал поручить ему переписку в ту „Антологию“ письма Томаса Мора дочери.
Тяжело мне, боюсь упасть духом. Одно к одному, до ареста этих двух за неделю убежала Маша из дому и из школы. Любовь. Она чуть старше остальных из-за того, что болела в детстве и в 3-м и в 5-м оставалась на второй год. Мои четырнадцатилетние девочки переживают это романтическое бегство как величайшее событие, не до уроков. Об „Антологии“ моей и говорить нечего. Да и нужна ли она, „Антология“ эта? Ну, перепишет от руки отрывок из Кампанеллы или Чернышевского, ну, отметит потом более убористым почерком, что появилось это тогда-то, в такой-то крепости. Велика ли польза, если не участвует в этом сердце? А должно быть, не нашел я дороги к их сердцам. Спасибо Вам за Боэция, но сейчас эта затея с „Антологией“ написанного в тюрьмах кажется мне инфантильной. Вот уж воистину, думаю по ночам, донкихотский дилетантизм в педагогике.
Сегодня она перепишет письма декабриста Лунина, а завтра забудет и Лунина, и школу, и меня и убежит, захватив с собой пару модных туфель. Уничтожаю себя, твержу, что в тридцать лет пора быть трезвым реалистом, подхожу к зеркалу и потешаюсь над собственной романтически взлохмаченной шевелюрой. В общем, наверное, валяю дурака.
Если утром найду в себе силы объявить „нет, нет и нет“ этому настроению, письма моего не получите…»
Разумеется, я и раньше читал об отставном почтовом чиновнике Генке, человеке поразительного терпения.
Было это в начале XIX столетия, когда ходили дилижансы, письма путешествовали в медлительных тяжелых каретах, дороги были пустынны и опасны.
О Генке известно немногое: оставив должность на почте, он посвятил себя астрономии, занимавшей раньше его досуги, решил открыть пятую малую планету, которая, по расчетам математиков, должна была находиться между Марсом и Юпитером. В течение пятнадцати лет из ночи в ночь он, не падая духом от неудач, разыскивал загадочное небесное тело и наконец его открыл. Пятнадцать лет он был ночами наедине с небом. Это около пяти с половиной тысяч ночей. И ни в одну из них не разрешил себе уклониться от наблюдения.
Однообразная бессонная жизнь?
Через 150 лет в небе, которое было перед ним тысячи долгих ночей, раскроется «точно вспоротая гигантским консервным ножом» ракета, и люди, извиваясь, как серебристые рыбешки, упадут в пустоту.