«Началось наступление на злого человека, — писал Атаров, — оно идет одновременно в самой нашей общественной жизни и в ее зеркальном отражении: в искусстве, в литературе, в прессе — газетно-журнальной публицистике.
Добрые перешли в атаку, сокрушают „барьер жестокости“. В публицистике это Медынский с его книгой, которую он по праву назвал „трудной“, это Рябинин с книгой „О любви к живому“, Шаров с его педагогическими этюдами. В этом хорошем безуставном „ордене“ есть и еще один надежный боец — Евгений Богат.
…Великолепное качество его книг — они для желающих думать!.. Богат спорит, он полемичен, спорят и его герои. А герои его обыкновенные люди, и те, кто ходит в чудаках, и те, кто — в рационалистах… Удивительное чувство самоосвобождения испытываешь, когда видишь, как охочи думать и охочи спорить его герои: строители дорог, токари, наладчики электронных машин. Как будто сброшены панцирные доспехи — и вот борются, сплелись руками, ногами, торсами живые тела, — как радостно любоваться борьбой, не слыша звона панцирных доспехов.
„Не снижайте мысль“ — девиз Богата».
Н. Атаров писал эти дневники для себя и поэтому его суждения особенно ценны — чистосердечностью и живой заинтересованностью в судьбе молодого собрата по перу.
Не менее ценно и другое: к 70-летию Николая Атарова Евг. Богат написал о нем небольшое эссе, в котором есть несколько, как мне кажется, «личных строк»:
«Нехорошо, когда у человека два лица, но когда одно такое, в котором возрасты жизни играют, как в янтаре напластования веков, — перед нами человек, чья жизнь удалась, потому что он думал не об удаче, а о жизни».
Речь идет о той цельности и единстве жизни и творчества, мысли и сердца, к которым стремится каждый писатель. О той неразделимости духовных голосов — Литературы и самого писателя, которая есть «необходимое и обязательное условие» настоящего творчества. Думается, труду Евгения Богата в литературе присуще это дорогое качество, которое сам писатель формулирует кратко: «Чувствовать себя в человечестве…»
Евг. Богат — один из самых читаемых в нашей стране писателей. О том свидетельствовала и его почта, насчитывающая многие тысячи писем: взволнованных исповедей, рассказов «о времени и о себе»…
«Мне часто кажется, — сказал он однажды, — что письма читателей обогащают меня гораздо больше, чем их авторов, т. е. читателей, — мои книги. И совершенно бесспорно, что если бы не было писем, не было бы книг».
Интересный синтез художественного и творческого анализа действительности отвечает, бесспорно, желанию читателя думать, размышлять.
ПОВЕСТИ
Ахилл и черепаха
…То, что я знаю, узнать может всякий,
а сердце такое лишь у меня.
Я первый раз пишу в газету. И пишу о себе, а это так трудно. Будьте добры, передайте мое письмо благородному и мужественному человеку. Мне так хотелось бы получить честный ответ от чистого сердца на вопрос: стоит ли жить после того, как твое достоинство женщины и человека унизили и растоптали? В чем черпать силы, чтобы жить дальше, если самая большая ценность оказалась медяком, да еще фальшивым?
Вы помните, несколько лет назад шел фильм кажется итальянский, — „Главная улица“? Так вот, у меня в жизни стряслось что-то похожее… Только отличие в том, что жизнь не кино.
Мне двадцать шесть, я окончила химфак пединститута и сейчас работаю в школе в городе Нижнеустинске. Я химичка, как нас называют, но не могу жить без музыки, стихов, без Тургенева и Л. Толстого. Может быть, в этом мое несчастье, я ищу в жизни то, что ушло из нее. Мои любимые герои с детства, с четырнадцати лет, Рудин и Андрей Болконский.
Я рано потеряла родителей и стала жить одна, но не падала духом, верила, что встречу доброго, благородного, мужественного человека. Но время шло, а одиночество становилось все нестерпимей
И вот я, наконец, не одна: он уверял, что любит меня, стоял передо мной на коленях. Он тоже работает в школе, соседней, его зовут Алексей Истомин, математик. Немного странный, но, мне казалось, серьезный и умный. Я думала, ему со мной хорошо. Он болел, я ухаживала за ним.
Я давно читаю вашу газету, в ней печатаются большие, глубокие писатели, может быть, они что-то поймут в этой истории, я ничего не понимаю, чуть не сошла с ума.
Он вечером должен был ко мне переехать, я помогала ему утром собирать вещи. К девяти часам накрыла стол, откупорила вино. В десять его нет, и в одиннадцать, и в двенадцать… Я побежала к нему, увидела в окно — он сидел за столом и что-то писал и улыбался!.. Это было как в „Главной улице“. Чудовищно!
Это был тоже розыгрыш. Только, видимо, не на пари, не для товарищей, а чтобы потешить себя. У меня не было сил даже постучать в окно, я ушла, и мне хотелось умереть.
Я ничего не понимаю, мне очень плохо сейчас, как жить дальше?
P. S. Мне кажется, надо мной смеется весь наш маленький город, тоже как в „Главной улице“. Я иду в школу, опустив голову низко-низко…»
Часть первая. Один день
Решено было, что поеду к Т. И. Малявиной я.
— Большие, глубокие писатели вряд ли оторвутся от письменного стола ради этого случая, — кривя иронически губы, говорил мне редактор. — Думаю, что вы разберетесь не хуже. С богом!
Ехать мне не особенно хотелось, и я не торопился. Письмо Т. И. Малявиной и трогало меня по-человечески, и отталкивало.
Трогало тем, что ей больно. Но эта боль, как мне казалось, должна быть более целомудренной, обращенной, если она невыносима в одиночестве, к самым дорогим людям, но не к тем, совершенно чужим, с неведомым тебе душевным строем, которые за тридевять земель вынут деловито письмо из конверта.
Ну, а если нет рядом этих самых дорогих? Что тогда? Я боролся с собой. Мне, естественно, хотелось менее сложного, более цельного отношения к письму: сострадать, а не осуждать. Уж если ехать, то действительно с чистым сердцем.
Но письмо, к сожалению, отталкивало меня не только нецеломудренной обнаженностью. Я испытывал давно неодолимую антипатию к молодым женщинам, влюбленным в Рудина и Болконского, повторяющим кстати и некстати, что из жизни «что-то ушло». Опыт общения с ними убедил меня, что они поразительно слепы к тому новому и удивительному что «вошло» в жизнь и что составляло для меня главную радость и ценность современной жизни.
Редактор, выслушав эти соображения горестно рассмеялся:
— Когда же вы, наконец, научитесь мыслить? Видеть отчетливо большую тему в потоке случайных, разрозненных явлений? При чем тут все ваши сомнения, когда тема эта в данном случае… — он умолк на полуслове, вглядываясь в меня напряженно несколько секунд, как бы решая про себя, стоит ли передо мной метать бисер, и поднял торжественно левую руку с нацеленным в люстру указательным пальцем. — Тема эта: искусство и человек. Человек и искусство. — Я ошалело следил за его пальцем, и он подобрел, подсел ко мне на диван, обнял за плечи. — Не понимаете?.. — Редактор любил, когда его в первую минуту не понимали. Развивая дорогую мысль, импровизируя, он полемически оттачивал аргументы. — Человек и искусство, — повторил он. — Вы подумали о чем угодно, но только не о фильме «Главная улица». А в «Главной улице» — главная тема. Может быть, этот фильм — не по воле его авторов, разумеется — и подсказал герою вашей будущей статьи определенный образ действия. Он вынес из фильма не боль за человека. Не это — помните? — удивленное и беззащитное, как у наказанного невесть за что ребенка, лицо стареющей женщины. Не отвращение к миру, в котором смех перестает быть смехом, потому что может рассмешить только горе, только слезы. Нет! Он вынес идею розыгрыша… Сюжет утратил для него философское, эмоциональное содержание, стал руководством к подлости. Конечно, подобный нравственный урод — один из тысячи, из миллиона. Это случай патологический, музейно-редкий. Но — постарайтесь тут понять меня особенно отчетливо — из жизни действительно что-то ушло. И вашей кибернетикой вы этого не восполните. Не перебивайте! Я боюсь утратить нить… Эмоциональное, философское воздействие искусства на души молодых ослабло. Конечно, я не думаю, чтобы уже сегодня нашелся юноша, который в «Войне и мире» запомнит не любовь Болконского, не его поиски смысла жизни, а тактику совращения Наташи Анатолем Курагиным. Но ведь вот даже вам не импонирует, что автор этого письма относится к героям Толстого и Тургенева с неким старомодным трепетом. А? — Он улыбнулся торжествующе и опять ухватился за «нить»: — Искусство, дорогой мой, — это океан. Когда-то думали, что его сокровище — жемчуг. А оказалось — планктон, мокрые пастбища, которыми можно накормить все живое в воде и на суше. Если этого не понимать, то остаются жемчуг и акулы. А поскольку жемчуг вообще редкое явление…