— Успокоительного? Водочки? — предлагаю я.
— Нельзя, — отрезает он. — Иначе я бы с этого начал.
Мы сидим молча ещё несколько минут. Алтонгирел сопит всё громче, но слов так и не произносит.
Я начинаю обводить пальцем узор на ковре между нами. Мне кажется, что духовник следит за моим пальцем, но сквозь волосы плохо видно.
— Знаешь, когда мне было шестнадцать, — говорю я, — я начала курить тайком от мамы. А ещё я по ночам сбегала из дома через окно и шла к приятелю пить коньяк. Паршивый такой, дешёвый коньяк. У приятеля часто были гости, в основном, мужики лет по сорок. Мне тогда казалось, что это ужасно много, и я очень гордилась, что они мной интересуются. Правда, однажды у одного из них по пьяни прихватило сердце, и никто, кроме меня не знал, что делать. Я-то к тому времени специальность выбрала… В общем, я в них разочаровалась и перестала туда ходить.
— Ну и зачем ты мне всё это рассказываешь? — уныло спрашивает Алтонгирел, тоже принимаясь водить пальцем по узору.
— Я думаю, ты догадываешься.
— Хочешь сказать, это твоя самая страшная тайна?
— Не знаю, — я пожимаю одним плечом, как Кир. — Я много всяких глупостей делала. Наверное, эта не сильно хуже других. Но мама об этой до сих пор не знает.
Алтонгирел рывком головы откидывает назад свои замусоленные патлы и прожигает меня взглдом. Глаза у него блестят, губы трясутся.
— Если ты думала, что мне это облегчит задачу, ты ошиблась. Хотя, может, и нет. Если накуриться и напиться — это худшее, что ты сделала в своей жизни, то всё именно так, как я и полагал.
— Что всё? — негромко интересуюсь я.
— Всё, — сдавленным голосом отвечает он. — С первого момента, как я тебя увидел, я тебя презирал, потому что ты баба и инопланетянка, а все бабы — стервы и все инопланетяне — тупые придурки. А я великий духовник, всегда всё делал правильно. Поэтому могу плевать на тебя и рассказывать людям, как им жить.
— Так, — киваю я. — И теперь тебе приходится рассказать мне о чём-то, что ты сам сделал неправильно, да?
— Именно, — Алтонгирел опускает глаза и шумно втягивает носом воздух. — Ты мне только что рассказала о чём-то, что ты делала неправильно. Так вот, твоё неправильно по сравнению с моим неправильно — это такой мизер, что я прямо готов кататься по полу от смеха. Но это хорошо, что ты рассказала, потому что я раньше сомневался, имеешь ты моральное право об меня ноги вытирать, или нет. А теперь точно знаю, что имеешь, вот и раздумывать нечего.
Я открываю рот, чтобы сказать что-нибудь успокоительное, что полагается говорить в таких ситуациях… Например, что не моё дело его судить, или что позорный с его точки зрения поступок в моём мире может вовсе и не казаться предосудительным. Но Алтонгирел не даёт мне вдаться в морализм, резко выпалив:
— Я убил свою мать.
Я с полсекунды смотрю прямо перед собой, всё ещё витая мыслями где-то в высоких материях и прикидывая, что я могла услышать или понять неправильно. Молчание затягивается, и я не нахожу ничего лучшего, чем попросить развития темы.
— И как это случилось?
— Сволочь ты! — выплёвывает он, заставив меня поднять на него удивлённый взгляд. Я вроде ничего предосудительного не сказала…
— Я тебе сказал главное, так отстань! — выкрикивает он.
— Насколько я помню, Совет Старейшин велел тебе "рассказать" свою тайну, а не обозначить. Ты уверен, что они примут это как выполненное испытание?
— Приняли бы, если бы ты не спросила! — бесится он. Бледный, с перекошенным лицом, он выглядит совсем жутко, мне хочется его пожалеть и успокоить, но теперь я далеко не так уверена, что его тайна для меня ничего не значит, как несколько секунд назад. Он меж тем продолжает: — Я тебя прошу, отстань, если ты хоть немножко человек, сожри это и не требуй больше! Или ты решила начать мстить прямо сейчас и выпотрошить меня за всё моё хамство?
Я принимаюсь жевать нижнюю губу.
С одной стороны, я его понимаю. Я — официально последний человек, которому он хотел об этом рассказывать. Конечно, ему не хочется выворачивать душу передо мной.
Но с другой стороны, судя по всему, Азамату он об этом не говорил. Эцагану тоже вряд ли. На психоаналитика, к которому он ходил на Гарнете, и вовсе надежды мало. Значит, уже много лет держит в себе, и как бы оно не рвануло. Сколько ему там было, восемь лет? Ничего удивительного, что он такой псих.
С третьей стороны, кто знает, что стоит за его словами. Я не знаю, как именно умерла его мать. Если это было преднамеренное убийство, должен быть суд. Пусть ему было восемь лет, но он же явно считает себя виноватым. Если бы его судили и оправдали, ему бы стало легче. Возможно, даже если бы его судили и наказали, например, изгнанием на пару лет или какими-нибудь общественными работами, это бы ему помогло. Ну и вообще, преднамеренное убийство в восемь лет — это страшно, я хочу сказать, какая бы там ни была мать, если он тогда был на это способен, то что сейчас?..
Возможно, он был в состоянии аффекта. В таком случае ему надо следить за эмоциональным фоном, что-то принимать, чтобы такое не повторилось. Конечно, если он подвергался регулярному домашнему насилию, сейчас ситуация совсем другая, и он вряд ли так сорвётся, но лучше подстраховаться.
Третий вариант — что это вообще был несчастный случай, в котором он себя винит. На Алтонгирела это не очень похоже, но, возможно, как раз его самолюбие развилось как защитный механизм против чувства вины. В таком случае ему показан комплексный курс психотерапии, и конечно же нужно, чтобы все близкие знали, в чём дело, и помогли ему свыкнуться с мыслью, что он не виноват.
Короче говоря, оставлять этот вопрос невыясненным я не готова. У меня, в конце концов, двое детей и муж, которые доверяют этому человеку. Я имею право знать, не представляет ли он опасности.
— Прости, — вздыхаю я. — Но я хочу знать подробности.
— Сука, — шипит он.
Я подавляю порыв сказать, что это для его же блага. Самая та фраза, чтобы он сорвался. Зайдём с другой стороны.
— Я помню, ты как-то раз проговорился, что она тебя била. Это связанные вещи?
Он несколько раз шумно вдыхает, потом неожиданно говорит:
— Знаешь, как я познакомился с Азаматом?
Я мотаю головой.
— Учитель в клубе заболел, и занятие отменилось, — с ненавистью начинает он. — Я не мог пойти домой, потому что мать бы никогда не поверила, что я не прогуливаю. И Арон позвал меня к себе. Потом пришёл Азамат и спросил, кто меня так избил. Я сказал, что я неуклюжий и часто падаю. Азамату было одиннадцать, но он всё понял, сходил к моему учителю и поговорил с ним. На следующий день учитель пришёл к моему отцу и заставил его взять меня к себе, дескать, пора уже, четыре года парню. Отцу на меня было вообще наплевать, но он не хотел ссориться с уважаемым человеком. Два года я жил с отцом — официально, на самом деле я почти всё время торчал у Азамата. Его отец был не в восторге, но Азамат всегда ему говорил, что я хороший мальчик.
Он сглатывает и переводит дух, глядя в сторону. Первая попытка продолжить не увенчивается успехом: голос его не слушается. Справившись с комком в горле, он всё-таки рассказывает дальше.
— До шести лет я так жил. А потом отец умер. Он был у матери днём, вернулся и сказал мне, что она подобрела, мол, сама ему подала чай, как он любит. Утром он не встал к завтраку. Я заглянул в спальню — он был уже холодный, на губах пена. Я никому ничего не сказал, потому что мать забрала меня к себе. Я никогда больше не ел и не пил дома.
Я подумываю, не остановить ли его. В конце концов, клиническая картина мне вполне ясна, незачем мучить беднягу дальше. С другой стороны, раз уж он разговорился, пускай выговорится, когда-то надо ведь. Такое нельзя держать в себе. Про смерть отца он Азамату намекал, конечно, но… Короче, пока я думала, он стал рассказывать дальше, но я на всякий случай беру его за руку. Он не сопротивляется, кажется, даже не замечает.
— В тот день я поздно проснулся, спустился в гостиную. Мать лежала на полу, тяжело дышала и держалась за грудь. Прохрипела, чтобы я бежал за целителем. Я закрыл все ставни, оделся, вышел, запер дверь. Огородами пробрался на заброшенную башню. И просидел там весь день, глядя на город, не шевелясь. Уже в темноте слез, пришёл к Азамату. Он мне и сказал, что мать умерла и бояться нечего… Точнее, он-то думал, это для меня трагедия… — у него снова начинают дрожать губы. — Он-то свою мать любил. Да ты ж знаешь, он и сейчас… И он думал, я так же… — он всхлипывает несколько раз, сжав кулаки, сдавливает мои пальцы, не замечая. — Обнимал меня, успокаивал… А я только смог сказать, что меня не было дома, когда это случилось. Понимаешь ты?! — он уже весь трясётся, слёзы льются в два ручья. — Он не знает! Никто не знает! Они все меня жалели! Азамат уговаривал отца взять меня в семью, получил за это двадцать раз ремнём, не успокоился, пошёл к Унгуцу, и тот обежал всех Старейшин, чтобы они разрешили мне жить одному дома. А я этот дом хотел сжечь! Это был еёдом! Понимаешь, сколько во мне благодарности этим чудесным людям?! Я всю жизнь вру Азамату, всю жизнь!!! — он срывается на вопль. — И да, я тебя презирал, ты же баба, шакалье отродье, ты же всё делаешь не так, а я всё делаю правильно! Ты же сгубишь Азамата, а я, конечно, только благо в его жизнь приношу! Двадцать раз ремнём! И он всё равно пошёл просить за меня, хромая, потому что как же — у меня же мать умерла! А я!.. Это я её убил!!! Понимаешь ты, шлюха, а ты мне рассказываешь, что мать — это святое, что она и обнимает по-особому! А я вот такой неблагодарный засранец!!! Нравится тебе всё это слушать, нравится?!! Отдохнула душой, отомстила, полюбовалась, как я соплями умываюсь?!!