Изменить стиль страницы

Люблю, не люблю

Страстно люблю все свои профессии. Им посвящаю почти все свое время. Я живу среди клавиатур, ручек и компьютеров, испытываю особую радость, подыскивая верное слово, рифму, интонацию, ноту, с беспокойством ожидая реакции публики.

Как актер, люблю ощутить себя «новым», свободным от лишнего груза, способным воспринять все что угодно, стать таким, каким меня хочет видеть режиссер — постановщик, и при этом выложиться, отдать всего себя, создавая новый образ. Я уе играю роль, я сам становлюсь этим персонажем.

Как певец, люблю по сто раз исполнять одну и ту же песню, каждый раз добавляя какую‑нибудь небольшую находку, чтобы удивить нас с вами — себя и публику. Странная вещь, но разные «Ах, сегодня вы пели лучше, чем обычно!» и другие подобные высказывания никогда не убеждают меня. Я не слишком полагаюсь на внешние оценки и считаю, что только мне одному на самом деле известно, действительно ли я был в лучшей форме на сегодняшнем представлении. Ужасно теряюсь, когда мне говорят комплименты, не спасают даже неловкие попытки отшутиться в ответ.

Как автор, я счастливейший из людей. Я влюблен во французский язык, но одновременно с тем не претендую на идеальное знание его. Несмотря на все старания, у меня еще полно пробелов. Люблю слова, их звучание, вызывающее образные ассоциации: например, слово «круглый» — действительно округляется во рту, а слово «острый» действительно становится колючим, когда его произносят. Когда я сочиняю, то выбираю не наиболее точное слово, а то, которое лучше звучит. Например, слово «торнадо», в котором можно с упоением раскатывать «р» — «тор — р-р- р — надо» — содержит в себе больше силы, чем, например, «тайфун» или «буран». Меня приводит в ужас только слово «триумф»: «У меня, у него, у нас вчера был такой триумф!» Это не рифмуется ни с чем. Само слово «триумф» ни с чем не рифмуется.

В силу обстоятельств, по воле событий случилось так, что я стал работать в четырех профессиях. Одна открывает двери для другой, другая подталкивает следующую, и, время от времени пересекаясь, эти четыре ипостаси, в конечном счете, дополняют друг друга: актер, певец, автор текстов, композитор. Я занимался ими немного беспорядочно, иногда урывками, но не как дилетант, хотя и не был до конца профессионалом. Главным для меня всегда было чувство добросовестно сделанного дела, «хорошая работа», как любили говорить одно время. Во всяком случае, что касается одной из них — профессии певца, я надеюсь, что после шестидесяти девяти лет на сцене честно выполнил контракт, связывавший меня с моим «хозяином» — публикой.

Осень

Лет в четырнадцать — пятнадцать от одной мысли о том, что рано или поздно придется встретиться со смертью, у меня волосы вставали дыбом. Позже я был слишком поглощен развлечениями, девочками, погоней за успехом, и эта мысль мало — помало отдалилась, возникая лишь в случае смерти кого‑то из родственников или друзей. Но наступает возраст, когда ловишь себя на том, что осенью с умилением глядишь на листья деревьев, которые постепенно краснеют, желтеют, а затем опадают, уносимые порывами ветра. Вот в этом‑то возрасте и начинаешь считать те немногие годы, что тебе отпущены для жизни! И тогда мысль о смерти становится спутницей твоих дней, а вернее, ночей. Ты пытаешься представить себе все это, начинаешь задумываться о вещах, которые прежде не приходили тебе в голову. Независимо от того, верующие мы или нет, мы все сомневаемся. Прошлое все чаще приходит в наши воспоминания, и мы начинаем менять свои привычки. Мне понадобилось много лет, чтобы полюбить природу, заинтересоваться деревьями и цветами, хотя я всегда хотел жить за городом. И только теперь мне интересно узнать название каждого растения, каждого насекомого, каждой мелочи, которую рождает земля. Только теперь я стал жалеть, что не умею рисовать. Может быть, это всего лишь попытка отсрочить неминуемый конец? А может, я вдруг стал понимать, что так и не успел познать истинной красоты?

Мы вошли в третье тысячелетие. Если многие рады тому, что вышли из второго, то я сожалею о тысячелетии, которое только что подошло к концу и которое видело рождение важнейших открытий, величайших изобретений. Мне кажется, что наступает эра, в которой каждый будет жить только для себя, эра отсутствия дружелюбия, бесстыдства и вульгарности. Теперь нет никаких табу, время стоит дорого, в то время как человеческая жизнь, похоже, ценится не дороже пули от револьвера «магнум 375».

Время бежит так быстро, словно колесницу моей жизни вдруг понесло, а я, опираясь на свой возраст, все пытаюсь замедлить ее бег. И чем дальше уплывает плот моего детства, тем большее желание я испытываю быть рядом с близкими — с семьей, друзьями. Мне всегда хочется сказать им «до скорой встречи», потому что однажды наступит день, когда один из нас с грустью скажет: «Как жаль, что мы не виделись чаще».

Сегодня я думаю о тех, кого знал, с кем был рядом, кого любил в молодые годы, и невольно испытываю чувство сожаления, смешанное с угрызениями совести. Озабоченный больше тем, как накормить своих птенцов и наверстать упущенные в юности возможности, я забыл вернуться туда, где проходило мое детство, и поинтересоваться тем, как живут Мина и Пьеро Приоры. Я до сих пор не знаю, что с ними стало и как они умерли. Я вспоминаю о нашей труппе, о Бруно, Джеки, Тонни Гидише и многих других… Полвека спустя я решил посетить деревню Кинзон в Альпах Верхнего Прованса, в которой ничто не изменилось. Там я встретился с Пальмирой, она была супругой мэра и одно время — первой дамой здешних мест. С приходом армии Освобождения я увидел вернувшегося из Англии Гарри Скенлона, примерного английского ребенка, которому во время войны удалось добраться до Лондона, записаться там в добровольные войска и вместе с ними участвовать в образцово — показательной войне. А остальные, все остальные, кто мог бы разыскать меня, учитывая мою известность, оказались слишком скромны и так и не сделали этого. Какая жалость! Я постоянно вспоминаю обо всех друзьях, с которыми у нас было общее детство, общие волнения и радости. Мысленно представляю себе, как мы катим в сторону юга: дядюшка Приор, ведущий «рено» с правым рулем, слева от него Мина, а вся детвора теснится на заднем сиденье. Как сейчас слышу истерические крики Мины, когда ее муж — певец, по тем временам просто сумасшедший гонщик, разгоняется почти до пятидесяти километров в час: «Пьеро, ты хочешь нашей смерти! Пьеро, помедленнее! Ах, Пьеро, мое сердце…» Интересно, у нее действительно были проблемы с сердцем или она каждый раз разыгрывала спектакль?

Жорж Гарварянц, муж моей сестры, мой самый великолепный коллега и просто друг, перенес сложнейшую операцию на сосудах. Он работал с излишним рвением, ночи напролет не спал, приклеившись к фортепьяно и оркестровкам, чтобы не задержать выход фильма или запись песни, пил слишком много кофе, слишком много курил. Промучившись после операции в реабилитационных центрах Гарша и Йера, подарив мне напоследок чудесную мелодию, на которую я написал песню «Твое милое лицо», он покинул нас, так же как Эдит, Амалия, Далида, Тьери ле Люрон и многие другие, оставив после себя пустоту, которую невозможно восполнить. Два последних сезона я открывал без него, репетиции и выступления прошли без его поддержки, его веселого участия. Затем наступил черед мадам Бретон. В соответствии с ее пожеланием я и мой друг Жерар Даву выкупили музыкальное издательство Рауля Бретона, владеющее многими шедеврами французского шансона, созданными в основном Жаном Ноэном, а также Шарлем Трене и Мирей — к великой радости Шарля Трене. Но и он подвел нас, скончавшись незадолго до Пьера Роша. День за днем ностальгия все больше сжимает сердце.

Мой день рождения

22 мая 2001 года мне посчастливилось перейти в новое тысячелетие. Семьдесят семь лет — я выиграл уже два сета, как говорят в теннисе. Зачем праздновать их, если еще один прожитый год означает, что тебе осталось жить на год меньше? Жизнь постепенно, год за годом, день за днем сходит на нет, неумолимо подталкивая меня к оборотной стороне существования. Глядя на свои руки, с недавних пор замечаю на них коричневые пятна. Мои волосы, вернее, то, что от них осталось, потеряли свой естественный цвет, а лицо испещрено морщинами. Многие из моих товарищей прибегли к недолговечной помощи кудесников — косметологов. Я мог бы поступить так же, но только зачем? То, что остается за разрушенным, несколько обрюзгшим фасадом, все равно уже не изменишь, семьдесят семь ударов пробило, и ничто не вернет мне ловкости и живости моих двадцати лет. Тогда зачем? Чтобы обмануть самого себя или доказать публике, что я сохранил вечную молодость? Следя за мной в течение десятилетий, она видела, как я менялся, как время обтесывало меня, она ко мне привыкла, как и я сам привык к себе. Делать косметические операции? Одному богу известно, на что я могу стать похож: а вдруг получится этакий старый молодец, гладкий, как лакированный селезень, с крашеными волосами, отдающими синевой. Нет уж, спасибо, слишком мало для меня.