Мама не спорила. Чтобы занять денег, ей пришлось обойти всех своих знакомых и друзей, и к июлю 1960 года она радостно протянула мне конверт:
— Двести рублей. Я думаю, хватит.
Экзамены предположительно должны были продлиться две недели. Затянулись же они на целый месяц и шесть дней. Сергей Герасимов, главный экзаменатор, задерживался на съемках, а он вместе с Тамарой Макаровой должен был утверждать нас на последнем туре. Первые же два они доверили рядовым преподавателям, из которых я помню лишь одного, симпатичного молодого человека по имени Юрий Ягодинский.
Атмосфера вступительных экзаменов известна всем, поэтому не буду долго на этом останавливаться, скажу лишь, что, сидя в коридоре и ожидая вызова, я был уверен, что провалюсь. Эта уверенность была вызвана тем, что вокруг оживленно, раскованно и весело (в отличие от меня) сновали красавцы и красавицы — с таким торжествующим видом, что можно было смело утверждать: мне, тихому, застенчивому провинциалу, в институте просто не хватит места.
К экзаменам по мастерству актера я подготовил все, что требовалось: монолог, басню, стихотворение, прозу. Но на первом же туре обнаружил, что лучше всего слушателями воспринимается отрывок из «Детства» Горького, в котором дед обучает маленького Алешу азбуке. Моя способность изображать стариков смешила, удивляла и в результате благополучно дотянула меня до последнего, третьего — герасимовского — тура. Абитуриентам, отобранным Герасимовым, оставалось после этого сдать лишь общеобразовательные предметы.
Мой дед из Горького рассмешил и Сергея Аполлинарьевича. Он подозвал меня к столу и спросил:
— Мне сказали, что ты у нас самый юный. Сколько тебе лет?
Мне было шестнадцать, но я так растерялся, что сказал:
— Пятнадцать!
— Пятнадцать? — удивились все.
— Фу ты! — спохватился я. — Что я говорю? Мне уже шестнадцать.
Герасимов благодушно улыбнулся:
— Да, ты много старше, чем мы предполагали.
Комиссия покатилась со смеху. Рассмеялся и я.
Вернувшись из Москвы, я открыл дверь нашей комнаты.
Мамы дома не было. Я нашел ее у трамвайной остановки.
— Как же ты похудел! — вырвалось у нее. — Почему телеграмму‑то не послал? Я бы встретила.
— Денег не было.
— Понятно… Ну как? — осторожно спросила мама.
Я вздохнул.
— Провалился… на последнем туре.
Мама обняла меня и сказала:
— Не огорчайся, сына. Я уже переговорила с руководством завода. Поработаешь токарем, а потом решим, что делать дальше.
Идя домой, мы говорили о чем угодно, но только не о моем провале в институт. Мама рассказывала, как дела у нее на работе, кого из моих одноклассников она видела.
Мама зашла в комнату первая. Я задержался у порога.
— Ну что, мамочка! — громко объявил я. — Встречай будущего артиста!
— Поступил?! — мама всплеснула руками. — Правда? А зачем же ты… Вот притвора! А я‑то и правда подумала…
Я думаю, мама раскусила мою игру сразу. Я был чрезмерно возбужден, лицо горело, я бегал по поселку, ища ее, — наверняка не для того, чтобы огорчить. Мама просто решила подыграть мне, так сказать, усилить радостный эффект.
Она была на седьмом небе от счастья.
Сергей Аполлинарьевич набирал курс не для себя: у него уже был курс (Губенко, Болотова, Никоненко). Он подбирал студентов для Юлия Райзмана, который летом был занят съемками.
Когда нас, студентов первого курса, собрали вместе, я был очень удивлен, обнаружив, что среди нас нет ни красавцев, ни красавиц. Наш курс состоял из семнадцати подростков — провинциального вида, неброской наружности, невысокого роста и небогатого достатка. Возможно, престижному, элитарному институту, каким был ВГИК, партийные органы вменили в обязанность подбирать людей из народа, ничем не приметных, но и ничем не испорченных. Из Москвы была зачислена лишь скромная Наташа Величко, выделявшаяся своим музыкальным образованием. Я был самым молодым на курсе, самому «старому» же было 23 года.
До того как начались регулярные занятия в институте, всех первокурсников отправили на картошку в Подмосковье. Мы дружно расположились в пустом коровнике, отделившись от женского пола лишь неким подобием ширмы из одеял. В коровнике нас было человек шестьдесят. Художники, режиссеры, актеры. Весь день мы копали картошку, а вечером собирались в группы: кто‑то играл на гитаре, кто‑то рассказывал байки, а кто искал любви. Я был там, где пели. От любовных приключений меня отделяло целых десять месяцев…
Завершив трудовой семестр и заработав по мешку картошки на брата, мы вернулись в Москву в городок Моссовета, в тогдашнее общежитие. Общежитие было четырехэтажное, на каждом этаже по две кухни, два туалета. В комнате по четыре человека. Душевые кабинки располагались в подвале. Наша стипендия была 22 рубля, из них полтора изымали за общежитие. Выжить на 20 рублей в месяц можно было лишь при большом желании. Основная еда — картошка, молоко и хлеб. Но скидывались и на водку.
Актерские занятия проводились в большой комнате, называемой мастерской. Мастерскую украшал большой рояль. А в разных концах — то там, то здесь — стояли обшитые мешковиной кубы. Вдоль стены лепились стулья для студентов, посредине — кресла для преподавателей.
Юлий Яковлевич Райзман, крупнейший кинорежиссер, сделавший «Машеньку», «Коммуниста», «А если это любовь?», считался, как я уже говорил, мастером нашего курса, однако трудности прохождения его последнего фильма сильно подкосили здоровье и он, отсиживаясь в Болшево, в институте почти не появлялся. Настоящую работу с нами проводил Анатолий Григорьевич Шишков, старший преподаватель, тот самый преподаватель, Учитель с большой буквы, которому я обязан тем, что умею.
Анатолий Григорьевич Шишков, или, как его ласково называли во МХАТе, дядя Толя, был замечательный артист, но при этом еще и превосходный педагог, внедрявший в наше сырое сознание основы системы Станиславского. Ему было шестьдесят, он знал великих мхатовцев лично. Кедров, Яншин, Грибов, Тарасова, Ливанов — старший были не только его партнерами, но и друзьями. Благодаря «дяде Толе» мы ходили во МХАТ как к себе домой. Особенно мне нравились «Плоды просвещения» Толстого с нашим учителем в роли буфетчика Яшки.
Рояль, стоявший посреди мастерской, радовал меня, и, когда в классе никого не было, я садился и начинал подбирать мелодию. Кто‑то обратил внимание на мою страсть к музыке и предложил свою помощь. Я с трудом ухватывал нотную грамоту, но пальцы осваивали клавиши легко. Как только я разбирал по нотам сложный пассаж, дальше проблем не было. Кроме того, мне нравилось сочинять музыку. Она, конечно, была наивной, но как‑то, услышав мое музицирование, один документалист похвалил меня и даже попросил написать музыку для его фильма. Это был фильм о слепых школьниках. Я поехал на съемки, подружился с ребятами и сочинил музыку, которую режиссер с удовольствием включил в фильм.
Во ВГИКе той поры можно было четко отслоить две категории студентов. Одна представляла собой элиту — туда входили дети известных родителей. Другая — колхозно — пролетарская.
К элитарной группе тех лет относились Андрей Тарковский и Андрон Михалков — Кончаловский, ко второй — Василий Шукшин и Николай Губенко. Конечно, со временем все они стали гордостью нашего искусства и не разделялись на дворян и плебеев, но в те годы Василий Шукшин ходил на занятия в сапогах и военной гимнастерке, а Кончаловский — в американских джинсах. Шукшин пил горькую и хлебал пустые щи, а Кончаловский играл Брамса и освежал лицо французским одеколоном.
Были в институте и такие, которые, имея утонченный, изысканный вкус, не видели для себя в тогдашнем советском искусстве никакой перспективы. Они были полны неизбывной грусти, любили полумрак и тихую музыку, создавали — даже в шумном вгиковском общежитии — атмосферу рафинированной, хрупкой ностальгии по чему‑то — то ли бывшему давно, то ли не существовавшему вовсе.