Изменить стиль страницы

Читая этот материнский вопль, я пытался вспомнить, что я такого натворил. В сравнении с детским домом — ничего. Не дрался, не воровал, не матерился (хотя, может, у меня нечаянно и вырывались словечки). Но раз мама била тревогу, значит, было что‑то, что угрожало моему будущему.

— Ты помнишь Дмитрия Филипповича? — как‑то спросила она.

— Нет.

— Ну как же? Высокий такой, худой, похож на Жерара Филипа? Мы одно время жили в их сарайчике? Неужели не помнишь?

— Сказал не помню, значит, не помню!

— Он артист театра Шевченко.

— Ну и что?

— Он пригласил нас на спектакль.

— На спектакль? — недовольно поморщился я.

Мне не хотелось чинно сидеть в зале в то время, как мои друзья, вцепившись в трос, будут весело взлетать над оврагом. Там была настоящая жизнь, а театр — это какая‑то глупость и выдумка.

Я увильнул от спектакля, сославшись на то, что задали много уроков.

Спустя какое‑то время мама стала незаметно подкидывать мне книги о море, о дальних странах. О парусах и морских сражениях. Это был разумный педагогический прием. Я стал зачитываться Станюковичем и Джеком Лондоном. Увлекшись морем, но находясь вдали от него, я записался в судостроительный кружок. Через год, на областных соревнованиях по моделированию, выиграл почетное 2–е место. Мама повеселела. Улица перестала ее пугать, так как все свободное время я теперь только и делал, что клеил яхты и эсминцы. Мечты так увлекли меня, что я написал письмо маршалу Жукову, чтобы меня приняли в Нахимовское училище. Я мечтал о дальних плаваниях, хотел стать адмиралом и ждал ответа с нетерпением. И ответ пришел: «Поступай, Родина, в Нахимовское училище! В добрый путь!» Да только брали‑то в Нахимовское после четвертого класса, а я уже заканчивал пятый. Учиться в пятом классе второй год мне никак не хотелось. Опоздал так опоздал. Уплыла моя мечта — в дальние просторы.

С той поры не могу без волнения читать строки Лермонтова:

Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!

Мне всегда нравилось рисовать.

В те годы мы писали фиолетовыми чернилами — макали перо в чернильницу и подсушивали написанное промокашками, хорошо впитывающими кляксы. Так вот, все мои промокашки были использованы не по назначению, я на них постоянно рисовал. Все, что взбредет в голову. Шарж на учителя, глаз лошади, тонкий девичий стан, Сталина — Ленина…

Мама, угадав мое новое призвание, тут же купила альбом для рисования.

Однажды, вернувшись из школы домой, я увидел на столе свои рисунки.

— Зачем ты их вынула из коробки?

— В Днепропетровск приехали знаменитые художники из Москвы, и я подумала, что…

Я сгреб рисунки и спрятал их за спину.

— Не дам! Я знаю, что ты хочешь сделать! Показать им?

— Я уже показала, — улыбнулась мама. — Сегодня утром. Они похвалили.

— Что — о-о? — закричал я. — Зачем ты это сделала! Кто тебе дал право — без моего разрешения? Уйди! Я не хочу тебя видеть!

Я был возмущен своеволием мамы.

— Извини, сына, — стала оправдываться она. — Они завтра уезжают, а я хотела посоветоваться…

— Как ты могла?!

Мне было стыдно многих рисунков, и если бы я знал, что их выставят на обозрение, постарался бы нарисовать получше. А так — позор! Стыд!

— Здесь одно барахло! — бурчал я. — Надо было хоть из коробки взять, под столом, — там хорошие!

— Я и взяла из коробки!

— Да? — удивился я. — Какие? Где? Я не вижу!

После тщательной ревизии рисунков я пришел к выводу, что половину из них можно было выбросить.

— Что им тут могло понравиться? — недоверчиво поинтересовался я.

— Все понравилось. Они с удовольствием приняли бы тебя в школу.

— В какую школу?

— Ну, в эту… при Академии художеств.

— Правда? В Москве?

— Да.

— А сколько дорога стоит? — спросил я и сам же себе ответил: — Дорого…

Мама вздохнула:

— Да. Все упирается в деньги.

Примерно такой же финал ожидал меня, когда я захотел учиться играть на скрипке.

— Я бы так мечтала! — сказала мама. — Только у кого просить денег?

Не знаю почему, но звук скрипки всегда производил на меня завораживающее впечатление. У нас была пластинка с красивой скрипичной музыкой, я мог слушать ее бесконечно. Интересно, как долго можно находиться под гипнозом? Минуту, две, час?

Я околдован пеньем скрипки до сего дня.

И все‑таки я нашел себя.

В тринадцать лет у меня началась мутация голоса и прорезался басок.

Примерно за две недели до Нового, 1958 года ко мне подошла Лида П., которая мне очень нравилась, и сказала:

— Мы готовим новогоднее представление. У нас есть все звери, но нет медведя. Хочешь быть медведем?

— Не — а, — отмахнулся я.

Почему? Я стеснялся выступать перед публикой. Но стоило ли признаваться?

— Не хочу, — сказал я.

— Жалко. Играли бы вместе. Там у зайчика с медведем дружба.

Лида сказала это так проникновенно, что внутри меня что- то дрогнуло.

— После каждого выступления, — добавила Лида, — мы будем получать подарки. Ну, знаешь, конфеты, орешки…

Я невольно сглотнул слюну. Мое голодное воображение нарисовало целую гору конфет, ведь каникулы длятся долго. Я заколебался.

— Ну чего ты такой? — ласково пожурила Лида и положила свою мягкую ручку на мою. — Будь медведем.

— Ладно, — сказал я.

Я надел шкуру, натянул маску и стал по — медвежьи рычать и бегать по сцене за очаровательным зайчиком. На первом спектакле, перед пятью сотнями школьников, я рычал с таким напором, что чуть было не потерял сознание — от духоты и избытка волнения.

Два года подряд я играл медведя на школьной сцене, получая подарки и набираясь смелости. И в результате осмелел настолько, что записался во взрослый драматический кружок при Дворце культуры. Оказалось, что руководителем кружка был тот самый Дмитрий Филиппович Брозинский, который приглашал меня и маму на свой спектакль и в сарайчике которого мы одно время жили.

Это было сущее везение. Дмитрий Филиппович обладал даром распознавать талант. Мы любили его. Он раздавал роли по какому‑то странному принципу, как бы наоборот. Застенчивая девушка должна была играть вредную тещу, веселый паренек — печального странника, красавица — Бабу Ягу и т. д. Этим Дмитрий Филиппович хотел растормошить нас, зарядить интересом и энергией. Конечно, не просто было осваивать неподцающийся текст, но именно поэтому репетиции и стали такими необходимыми и желанными.

Мне, пятнадцатилетнему, поручили роль старца. Трагическую роль. Готовясь к спектаклю, я стал присматриваться ко всем старикам на улице, в трамвае, в кино. Я старался копировать их. И от репетиции к репетиции голос мой становился все более дребезжащим, спина сгибалась, ноги слабели и подкашивались. А когда я приклеил седую бороду и «потушил» взгляд (как бывает у стариков), то меня даже мать родная не узнала…

Успех был ошеломляющим. Зал аплодировал, друзья обнимали. А в сторонке, за кулисами, стоял Дмитрий Филиппович и пристально на меня смотрел. Я запомнил этот странный, как бы отсутствующий взгляд. О чем он думал в тот момент? Заглядывал ли в будущее или сожалел о прошлом? Кто знает!

Впрочем, сегодня, спустя много лет, мне кажется, я разгадал тайну этого взгляда. Строгий Дмитрий Филиппович, стоявший за кулисами, хотел, чтобы я запомнил: у всякого успеха есть две стороны — признание зрителя и признание учителя. Они не всегда совпадают.

Летом 1959 года я впервые увидел настоящих звезд кино. Живьем.

Популярные артисты выступали на городском стадионе, а мы, участники художественной самодеятельности, были у администрации на побегушках. Нам с Женей Безруковым здорово повезло: мы оказались у главного выхода на сцену и видели знаменитостей так близко, что даже могли их потрогать.