Изменить стиль страницы

Пока Твардовский редактировал журнал — между началом 50–го и концом 54–го года, я внимательно и даже ревниво следил за тем, как ведется журнал. И меня, наверно, можно понять, как человека, в свое время, по доброй воле, передавшего на ходу Твардовскому это литературное дело, на которое в первые годы после войны всеми, кто участвовал в нем, было положено немало трудов.

Естественно, что, читая журнал, номер за номером, я далеко не всегда соглашался с Твардовским в том выборе, который он делал — одно отвергая, а другое публикуя в отделах прозы и особенно поэзии. Рецензии и статьи, печатавшиеся в журнале, тоже иногда давали мне повод для критических размышлений, а порой и вызывали желание спорить.

Однако за пять лет без малого, которые в тот раз, в 1950—1954 годах, Твардовский вел журнал, я, несмотря на ревность, о которой упоминал, сделал главный и несомненный для себя вывод: в журнал при Твардовском вошло нечто новое, нечто такое, чего недоставало в нем раньше в период моей работы, — стремление сосредоточить литературные усилия на преодолении общественных трудностей. Критика и самокритика наших недостатков, основанная на глубоком знании жизни, велась в журнале на самом трудном и неподатливом материале, на материале наших и общественных, и бытовых неустройств в деревне, устами прежде всего Овечкина, а вслед за ним и Тендрякова, Залыгина, Троепольского. К этим именам, в данном случае главным, можно было бы прибавить еще несколько. Имен людей, чьими усилиями при Твардовском в «Новом мире» с наибольшей правдивостью и глубиной были затронуты тогда в литературе многие труднейшие проблемы нашей жизни, быта, нравственности. А за всем этим, вместе взятым, несомненно стояло постоянное стремление редактора сделать главным героем на страницах журнала правду жизни, публично разобраться в ее сложностях и тем помочь утверждению здоровых начал.

Не знаю, как бы я сформулировал это тогда, но сейчас, спустя много лет, ощущение сделанного Твардовским в «Новом мире» формулируется так. А тогда, в конце 1954 года, я просто почувствовал, что руководимый Твардовским журнал, вовлекший в свою работу Тендрякова, Овечкина, Залыгина, Троепольского и других, превосходно знающих жизнь и смело вторгающихся в нее писателей, сделал этим нечто столь важное для литературы, чего редактор, пришедший после него на его место, не вправе растерять. Моими первыми обращениями после прихода в «Новый мир» были обращения именно к этим писателям с просьбой продолжать оставаться авторами «Нового мира» и дать журналу свои новые вещи.

Большинство из тех, к кому я обратился, тяжело переживали уход Твардовского из «Нового мира» и ко мне, пришедшему на его место, относились выжидательно, а подчас и с долей иронии, как к человеку, который обещать обещает, а выполнит ли обещанное, оправдает ли их доверие — еще бог весть?

На протяжении тех трех с небольшим лет, что я вторично был редактором «Нового мира», в нем опубликовали свои новые вещи все упомянутые мною писатели, пришедшие в журнал при Твардовском. Приложить к этому все усилия я считал не только долгом перед литературой, но и долгом перед своим предшественником.

Говоря о работе «Нового мира» в те годы, вспоминаю лишь о том, что в моем самоощущении было в наибольшей степени связано с тем, что я бы назвал в журнале — традицией Твардовского. Ни о чем другом не буду.

С Твардовским в те годы я встречался редко, гораздо больше, чем с ним самим, — с его стихами, со все новыми главами «За далью — даль». Мне уже трудно понять сейчас, издали, почему так это вышло, но первые главы новой книги Твардовского не взяли меня в плен так, как это было когда‑то с первыми главами «Теркина». Некоторые куски только еще разворачивавшегося повествования показались мне тогда многословными. Больше того. С какой‑то, странной для меня сейчас, слепотой я не почувствовал тогда всей жизненной значительности того разговора на литературные темы, который развертывался с читателем по ходу поэмы. И даже — было — хотел отозваться, написал «Литературные заметки» с критическими размышлениями вокруг первых глав поэмы. Написал, но, к счастью, не напечатал. К счастью, потому что в дальнейшем своем развороте новая книга Твардовского все больше и больше захватывала меня. Окончательный душевный перелом во мне произвела та глава, где я прочел ставшие историческими строчки: «Тут ни убавить, ни прибавить, так это было на земле».

А когда все здание поэмы было неторопливо доведено Твардовским до конца, эта удивительная путевая книга стала для меня вторым по своему значению его произведением после «Василия Теркина».

Добавлю, что к этому времени я уже другими глазами вгляделся и в первые, когда‑то не особенно понравившиеся мне главы.

Вгляделся — почувствовал их нравственную силу и меру значения в общем замысле.

Чтобы уже не возвращаться к этому, забежав вперед, скажу, что в середине шестидесятых годов мне захотелось эти слова из книги «За далью — даль» — «Тут ни убавить, ни прибавить» — сделать названием того документального фильма о начале Великой Отечественной войны, который я задумал вместе с писателем Евгением Воробьевым и режиссером Василием Ордынским. Слова «Тут ни убавить, ни прибавить» были не только названием сперва сценария, а потом и фильма почти на всем протяжении нашей работы над ним, но были как бы и высшим смыслом того, во имя чего мы делали этот фильм, постоянным напоминанием о том, как именно надо его сделать.

Мне до сих пор жаль, что в многотрудную пору выпуска этого фильма, — а вышел он на экран после долгих и жестоких споров, — мне пришлось заменить строку Твардовского, первоначально стоявшую в заголовке фильма, строкою собственного стихотворения — «Если дорог тебе твой дом…». Стихотворение «Убей его» было тоже дорого мне памятью о самом трудном времени войны, но выбранная первоначально строка из «За далью — даль» намного больше отвечала сути сделанного нами фильма.

К началу 1958 года, после того как я около трех лет снова редактировал «Новьщ мир», я надумал уехать на два — три года из Москвы в интересные для меня места, совмещая там писательскую работу с корреспондентской.

В редакции «Правды» в принципе одобрили мое намерение поехать ее разъездным корреспондентом по республикам Средней Азии, а мои ташкентские друзья готовы были гостеприимно принять меня в Ташкенте, если я на эти два — три года переселюсь туда вместе с семьей.

Для себя самого я все именно так и решил, но одного моего решения было мало. При отъезде на такой длительный срок речь шла о прекращении практического участия в работе секретариата Союза писателей и об уходе с поста главного редактора «Нового мира».

Чтобы по возможности ускорить решение вопроса, я просил о приеме у Н. С. Хрущева, бывшего тогда первым секретарем ЦК КПСС, и несколько дней спустя был принят им.

Не думаю, что разговор, с которым я к нему пришел, был для него неожиданным; препятствий к тому, чтобы я ехал на два — три года корреспондентом «Правды» в Средней Азии, не возникло, за исключением одного: после моих объяснений, почему я хочу уехать, и после довольно долгого разговора на литературные темы, который в данном случае не идет к делу, Хрущев, прищурясь, спросил меня:

— Значит, через две недели, как я вас понял, хотите быть уже там, в Ташкенте? — Речь перед этим шла о том, что я хотел быть в Ташкенте, а точнее, в Голодной степи к началу сева хлопка. — А кто будет здесь редактором в «Новом мире»?

Я ничего не ответил, только молча пожал плечами. Этот вопрос было не мне решать. Да и отвечать на него как‑то не с руки.

Но Хрущев, видимо, понял мое молчание по — своему: не то как упорство, не то как выражение обиды, и во второй раз спросил, уже напористо, с нажимом:

— Почему уходите от ответа? Сегодня работаете в журнале, а завтра хотите уехать. Вместо вас послезавтра надо на ваше место другого. Кого? Что вы сами — m o об этом думаете? Не поверю, чтоб сами об этом не думали.

— Конечно, думал, — ответил я и назвал того, о ком действительно думал все последние месяцы, собираясь расстаться с журналом: Твардовского. И сказал несколько слов о своем взгляде на Твардовского. Именно как на редактора. Добавлять что‑либо более пространное не возникло желания, да, кажется, и не было нужды.