Изменить стиль страницы

После «Товарищей по оружию», вещи, перенесшей тебя в иной горизонт, горизонт более глубокого залегания, чем все твое прежнее (кроме, м. б., рассказов и отдельных очерков), нельзя тебе появляться в этом перелицованном костюмчике, где при всей его отглаженности боковой кармашек все же перешел на правую сторону, — нельзя, не советую.

О многом еще я могу сказать при встрече, при беседе, но писать много мне некогда сейчас. Одно скажу, не вижу я истинно творческой необходимости этой переделки. Как это можно вдруг обратить внимание людей — читателей, зрителей — к этой «проблеме», минуя годы и потрясения, занимающие их (людей) души вчера и сегодня? Это — «профессиональное». Это вроде как бы «отдохнуть» от сложности и пр. Но в творчестве отдыха нет даже там, где создаются вещи для отдыха, для легкого потребления. Вот что, примерно, обязывает меня сказать тебе моя уверенность в тебе — писателе, обязанном к свершениям уже не ниже «Товарищей», не то что не ниже или не выше, а вернее, не жиже.

Твой А. Твардовский».

Истинно товарищеская строгость этого письма Твардовского, его настойчивое и терпеливое желание объяснить мне, почему он не только не может напечатать мою пьесу, но и почему я не должен стремиться к ее публикации в журнале, произвели на меня большое впечатление. Я еще не остыл от пьесы, перечитывая письмо Твардовского, вновь и вновь принимался мысленно спорить с ним то по одному, то по другому поводу, но конечная правота его выводов все‑таки переубедила меня.

К следующему, 1954 году относится встреча с Твардовским, когда, по — моему, я в первый и последний раз вслух читал ему свои стихи. Я уже пять или шесть лет почти не писал их и вдруг за два или три месяца, почти не отрываясь, можно сказать за один присест, написал книгу стихов, потом названную мною «Стихи 1954 года».

Я был увлечен этой книгой и сам оценивал ее куда выше, чем она того заслуживала. Сказался многолетний перерыв в писании стихов; после такого перерыва особенно хотелось поверить в свою удачу. И я решился на то, чего, наверно, не сделал бы в другом случае. Решился прочесть всю книгу стихов вслух Твардовскому, которого заведомо считал не только строгим, но и далеко не всегда праведным судьей чужой поэзии.

В те годы я жил совсем рядом, через улицу от «Нового мира», и, зайдя туда перед концом рабочего дня, затащил Твардовского к себе — слушать стихи.

Он сел напротив меня за стол и, тяжело положив на него руки, немного нагнувшись вперед, стал слушать — терпеливо и внимательно, всю книгу подряд, не перебивая и не давая мне останавливаться. Когда я делал паузу между стихами, то встречался со взглядом, в котором ничего нельзя было прочесть.

— Давай дальше, дальше…

Так я прочел всю книгу.

Твардовский довольно долго молчал. Потом сказал:

— Конечно, если ты перед кем‑то поставишь вопрос так: или всё, или ничего, поежатся, но в конце концов, на твою беду, напечатают всё. Но позволь нам взять в наш портфель только то, что или хорошо, или почти хорошо. А все остальное — твоя воля, где и как печатать!

Он поговорил несколько минут об одном особенно понравившемся ему стихотворении, потом, припоминая или по названиям, или по смыслу и загибая неторопливо пальцы, назвал и другие стихи, которые бы он взял. В рукописи книжки было тогда стихотворений двадцать пять — тридцать, но для тех, что он выбрал, хватило пальцев на двух руках, еще остались и незагнутые.

— Ничего из других стихов не хочешь брать? — спросил я,

— Из других ничего не хочу, — сказал он, поднял голову и посмотрел на меня прямо и очень внимательно. — Знаю, можешь сказать мне в ответ, что я у себя в «Новом мире», бывало, и похуже того, от чего сейчас отказываюсь, печатал, и будешь прав. Но ведь ты сам редактор, сам знаешь, что, когда номер пора в типографию, а выбрать не из чего, бывает, и дерьмо ешь, а говоришь — вкусно. Тут другой случай — есть что и из чего выбирать. Я и выбрал. А ты уж сам решай — обижаться тебе или не обижаться, соглашаться печатать у нас только это, а все остальное — где хочешь! — или не соглашаться.

Я не обиделся и согласился, с той поправкой, что, поспорив немного, добавили к выбранным Твардовским еще одно или два стихотворения, которые я считал в числе лучших. Добавили, впрочем, только после того, как я прочел их еще по одному разу.

Твардовский сидел и слушал так же неторопливо и внимательно, еще по разу примеряясь к уже слышанным стихам.

За всем, что он говорил в тот вечер, стоял не высказанный на словах, но достаточно ясно услышанный мною призыв: не пользуйся ты, пожалуйста, сейчас тем, что ты на коне и что найдутся охотники пойти тебе навстречу, коли принесешь даже неважные стихи; пойми, что это не благо! А благо для писателя как раз наоборот: то нормальное положение, когда одно, что получше, у тебя возьмут, а другое, что похуже, не побоятся — вернут. Вот именно так, как я предлагаю тебе сейчас — одно взять, а другое вернуть.

Я не повел себя так, чтобы Твардовскому пришлось вслух высказывать мысли, которые я прочел за его словами. Обижать меня он явно не хотел, тем более что некоторые стихи ему понравились. Но если бы я поступил по — другому, то и он бы, не сомневаюсь, в свою очередь поступил по — другому, сказал бы вслух то, о чем подумал, обидеть бы не побоялся.

* * *

В начале осени 1954 года, когда шла подготовка ко Второму съезду писателей, я почти ежедневно сидел в Союзе. Твардовский зашел ко мне туда по делу, но не по собственному, а по чужому, писательскому. Если мне не изменяет память, речь шла о задержке с переизданием книги одного из старых, хороших, но не пользовавшихся достаточным вниманием писателей.

Я обещал в меру своих сил помочь этому изданию. Твардовский, выслушав, кивнул, но прощаться не стал, продолжал молча сидеть напротив меня в кресле — мрачный и сосредоточенный. Потом, после долгого и под конец ставшего тягостным для меня молчания, вдруг уперся в меня глазами и сказал, коротко, без лишних слов, как что‑то не только заранее обдуманное, но, быть может, даже и заранее сформулированное:

Если будут предлагать идти обратно на «Новый мир» — не смущайся, иди. Имей в виду, что раз так, то я за это. — Я, сказав, сразу поднялся. Видимо, решил ограничиться сказанным, дальнейшего разговора на эту трудную тему продолжать не желал.

Сказанное Твардовским было для меня не только важным, но и неожиданным. То, что он, очевидно, уйдет в ближайшее время из «Нового мира», я знал, знал и всю сумму приведенных к этому обстоятельств.

Ноя знал и другое:у Твардовского есть горькая обида на меня за то, что я сначала слушал в его чтении большую часть поэмы «Теркин на том свете» и хвалил ее, а потом, когда он завершил поэму и зашла речь о ее печатании, не только не поддержал его, а, напротив, высказался против публикации поэмы в журнале.

Нелегко вспоминать о том, о чем позже сожалел (и в чем коришь себя и до сих пор). Но без этого печального для меня воспоминания не будет правдивой общей картины моих отношений с Твардовским. Его справедливая обида на меня еще несколько лет после этого стояла между нами.

А теперь, когда я объяснил это, не трудно понять, насколько неожиданными для меня были слова, сказанные мне Твардовским о «Новом мире».

Мне врезалось в память каждое его слово, я хорошо понимал обдуманность каждого из них. Он помнил о нанесенной мною ему обиде, поэтому и сказал «не смущайся». Он сожалел, что расстается с журналом, поэтому: «раз так»; но при всем этом он все‑таки предпочитал узнать, что новым редактором журнала стал я, а не кто‑то- другой, и, очевидно, считал нужным довести это до моего сведения, иначе не сказал бы мне того, что сказал.

Через два или три месяца после этого Твардовский ушел из «Нового мира», а мне предложили вновь взять на себя редактирование журнала. И я дал согласие.

В данном случае не к месту говорить о моей работе в редакции «Нового мира». Скажу о ней только в связи с Твардовским и с тем наследством, которое я от него получил, вернувшись в журнал.