На этой пустоши — красивой и просторной, заросшей там вереском, а тут — утесником и зарослями ивняка, где росянка охотилась на мушек, а бекас, обуреваемый любовным желанием, хлопал крыльями в вышине, осел в своих скитаниях набрел на заброшенный сад, в котором когда-то давно обитал набожный отшельник.
Вокруг сада была возведена грубая ограда, или, скорее, вал из торфа, окружавший участок зеленой муравы размером примерно в акр, с проемом для входа, который был обрамлен подобием ворот.
В центре участка стояла глиняная лачуга, кое-где обвалившаяся, но все еще способная послужить укрытием от западных ветров, которые частенько налетали с моря и с ревом проносились над открытой пустошью.
Осел, избравший этот приют своим домом, обладал смиренным умом. Никогда в жизни не смущали его ни гордыня, ни срамное желание. Он был мерином, тихим и спокойным в общении, безобидным и кротким в мыслях, не желающим ничего, кроме своего подножного корма. Не будучи убежден в обратном, он воображал, что в мире есть лишь он один и никого, кроме него. И даже если некая фигура появлялась на пустоши — одинокая корова или молчаливый торфорез, — осел принимал их за большие, необычные пучки чертополоха, занесенные в эти края необузданными ветрами.
Сей умиротворенный осел не нуждался в спутниках, ибо был совершенно самодостаточен, — жил на свой страх и риск, поворачивал, особенно не задумываясь, то тем, то этим путем и никогда не желал быть более того, чем он был, — простым ослом. Времени для него не существовало, и тысяча лет — если бы он сумел прожить так долго — была бы для него что один день.
Всю ночь напролет он отдыхал на мягкой подстилке из папоротника, оставленную отшельником в лачуге.
Там, в уюте и безопасности, осел наслаждался божественнейшей умиротворенностью, а когда наставало утро, он потягивался, вставал и, помахивая коротким хвостиком, когда одолевали мухи, отправлялся туда, где трава и чертополох обещали скорое услаждение.
Осел был совершенно беспорочен; он был по ту сторону добра или зла — ибо эти понятия настолько в нем перемешались, что по закону равновесия стали одним целым. Ничто не могло потревожить покой, уют, удобство этого доброго создания, которое можно было назвать «Ослом, не имеющим желаний».
Отшельник, живший в саду до этого, не оставил по себе никакой памяти, и жителям Мэддера — деревни в трех милях отсюда — было нечего о нем рассказать. Некоторые даже сомневались в самом факте того, что какой-либо отшельник когда-либо обитал на пустоши, ибо когда он там жил — если жил вообще когда-нибудь, — он не вызвал ни единого скандала, который по праву выделил бы ему уголок в человеческой памяти.
Он никогда не проповедовал на деревенском лугу — а если бы это произошло, то это бы наверняка кто-нибудь заметил, — и никогда не пробирался в Мэддер лунной ночью, чтобы высмотреть девицу. Поскольку он был добр, не было нужды его помнить, так что многие говорили, что осел был первым жильцом заброшенного сада. Однако существовал отшельник или нет, осел владел всем, что обычно ослу необходимо, и владел единолично.
Он был рачительным владельцем, и хотя из описания его вытекает, что он имел форму и содержание, все же, если принять во внимание и оценить его избыточную удовлетворенность, можно сказать, что с таким же успехом он мог этих качеств и не иметь.
Его тихие, нестройные мысли обращались вокруг его головы, времена года проходили над ним, словно тени от облаков, и счастливые минуты и простые часы слились для него в одно сплошное блаженство.
Его шкура была такой толстой, что ни зимние бури, ни летние мухи не производили на него ровно никакого впечатления, и он мог одним и тем же движением — помахиванием хвоста — отгонять как декабрьские снежинки, так и августовских слепней.
Может ли кто-либо, кто бы то ни был, вообразить более счастливое существование, чем жизнь этого ослика? Корма у него было предостаточно, и не существовало ничего, что могло бы обеспокоить его или причинить мучения. Ему не надо было трудиться, и он жил, как ему казалось, вечно, потому что времени для него не существовало.
Так он, по-видимому, и жил бы, и одинаковые дни проходили бы один за другим, если бы не вмешался неудачный случай, нарушивший его неизменное спокойствие…
В то время, как осел с таким приятством жил в своих тучных владениях, по соседству, в мэддерских полях, обитала крольчиха. Она имела в чреве, и ее тревожило появление поблизости голодной ласки, которая на беду обнаружила ее нору и теперь только и ждала явления на свет крольчат, чтобы сожрать всю семью.
Крольчиха — добрая мать — в страхе перед уничтожением себя и своего потомства решила бежать и как-то лунной ночью перебралась через пустошь. По пути она оплакивала свою судьбину, ибо холмик в мэддерских полях совершенно ее устраивал. Она соорудила там уютное гнездо, а по соседству, на лугах, росло вдоволь короткой травы, которую так любят кролики, причем владельцем поля был кроткий человек, не имевший ружья.
Устав от путешествия, но зная также, что до рассвета еще далеко, крольчиха, наконец, добралась до обиталища осла.
Весь остаток ночи до самого рассвета она трудилась, роя нору в песчаном холме — холме, который напоминал ей о доме, так что печали от своего бегства она не испытывала, ибо печаль была бы гораздо большей, если бы холмик оказался глиняным.
Повезло ей также и в том, что во время ее неустанных трудов ей помогла советом тощая гадюка, ютившаяся в холме и подсказавшая ей, как избежать крепких корней утесника, которые затруднили бы ее продвижение вглубь холма.
К рассвету гнездо было готово, и на свет родились крольчата.
Пару дней спустя, когда осел пасся с видом удовлетворенным и философическим, размышляя наподобие епископа Беркли, что пустошь никогда бы не существовала, не будь здесь его, крольчиха-мать вылезла из своей норы и обратилась к нему с такой речью:
— Государь, владыка небес и земли, нерукотворный и вечный, правда ли то, что ты порой находишь свою жизнь, состоящую из нескончаемого досуга и удовольствия, немного скучной? Молю, не удивляйся моему появлению, ибо я здесь потому, что однажды ты, жуя чертополох, произвел меня на свет одною своей мыслью. Возможно, ты не помнишь о том, что думал обо мне, но ни одна мысль твоя не зачинается без плода — небеса и земля дом твой. Узри же свое создание; сей плодоносный сад, сия восхитительная перспектива, — все твое; в ночи ты зажигаешь светлячков над холмом и светлячков на небесах; ты создал тощую гадюку, и ничто свершающееся не свершается без тебя. Не успела я прибыть в твою обитель, как поняла, что ты еси мой создатель, и возжелала прославить тебя и поклониться гимнами и песнями, в ответ же прошу лишь твоего соизволения на то, чтобы мы с моей семьей поели немного травы. Я и моя семья обещаем служить тебе вечно и ни разу не ущипнуть даже нижних листиков твоего любимого чертополоха. Священной твоей шкурой и длиной твоих ушей клянемся поклоняться тебе, о свете беспредельный!
Осел, от роду не слыхивавший таких изысканных речей, тотчас же поверил рассказу крольчихи, решив, что раз он сотворил ее, то поклоняться ему столь милым образом очень даже можно. Он любезно ответил ей, указав плодиться и размножаться, дабы подобные сладкие слова хвалы и молитвы всегда звучали в его ушах.
Мать-крольчиха, отвесив низкий поклон, поблагодарила своего владыку и возвратилась в нору, чтобы покормить крольчат, причем гадюка в ее отсутствие одного проглотила.
И вот теперь, впервые за свою одинокую жизнь, осел стал замечать бег времени. Вечное счастье, в котором он пребывал, изменилось, и каждый день в ту первую неделю, когда произошла перемена, он стал замечать нечто новое, сотворенное им. Торфорез — смутная фигура на влажной поверхности пустоши — уже не казался ему обычным чертополохом; он понял, что сотворил во сне и его, и несколько пони, забредших на пустошь пощипать вереск.
Что может быть печальнее положения бедняги-осла, впавшего в гордыню! Вместо того, чтобы покойно почивать на ложе из папоротников у стены хижины, осел теперь лежал без сна, размышляя о собственном величии и пышных словах, которыми удостоила его крольчиха. Только сейчас он задумался, как он одинок в своей уединенности, и вознес хвалу себе за то, что породил столько созданий. Все дни своей прошлой жизни он теперь страстно ненавидел, считая их прожитыми попусту из-за того, что никто в то время ему не поклонялся.