***

Буран на улице свирепствовал по-прежнему, Фаберовский с Артемием Ивановичем взяли извозчика и поехали в знакомые по дезинфекторской деятельности Воронинские бани, чтобы привести себя в порядок перед отправлением на обед. «Зачем вдруг Артемий Иванович понадобился преуспевающему кухмистеру? — думал поляк, когда они вдвоем сидели в пару на полках. — Может быть, это еще одно звено в той таинственной цепи событий, в которые они погрузились? Ведь никаких капиталов за душой Артемия Ивановича не числится, вот эти три березовых листа, прилипшие к нему, и есть все его состояние. То малое, что досталось ему от папаши, было пропито им вместе с дядей Поросятьевым еще тогда, между похоронами и сороковинами.»

Из бани они отправились в магазин готового платья на углу Казанской и Демидова переулка, где на 70 рублей одели поляка с ног до головы. На оставшиеся тридцать рублей они экипировали Артемия Ивановича, купив ему черное пальто с телячьим, но новым воротником и подержанный клетчатый пиджак весьма приличного качества — как ни вертелся он перед зеркалом в визитках и фраках академика Кобелевского, костюмы были слишком узки, да и ростом академик был значительно ниже. Брюки же и ботинки, на удивление, подошли и были реквизированы в шкафу на Конюшенной. Чистое белье, за копейку вымытое, высушенное и выкатанное в бане, и магическое искусство цирюльника преобразило их обоих, так что когда они в обновах вошли в подъезд кухмистерской, швейцар Семен Лукич непроизвольно вытянулся перед прибывшими господами.

Встречать их на пороге квартиры вышел сам хозяин. Кухмистер был одет в синий сюртук на четырех пуговицах и шелковый жилет, украшенный вышитыми цветами. Он лично принял шубу у поляка, шепнув ему на ухо, когда шуба оказалась на вешалке:

— Я вам, ваше высокоблагородие, в карман шубы только что еще сто рублей положил. Просьба у меня к вам нижайшая: прикажите вашему подчиненному на дочках моих жениться. Дело важнейшее. А благодарность, само собой, особо будет!

— А, так вот в чем дело было, — сказал Фаберовский. — Да только он же нищий!

— Как же! Нищий! Ха! — Кухмистер хмыкнул. — Покорнейше просим уделить мне минутку для разговора наедине у меня в кабинете — я вам все разъясню.

— Добже, — сказал поляк. — Заодно у меня будет к пану ответственное поручение по части нашей с Артемием Ивановичем службы.

— Всегда готов услужить, — расплылся в улыбке Петр Емельянович. Он распахнул дверь в гостиную и объявил: — Милости просим, гости дорогие!

Газовый вентиль справа от двери в гостиную был торжественно отвернут, и пятирожковая люстра на потолке загорелась еще ярче, осветив остававшиеся в полутьме углы комнаты. С дивана навстречу гостям поднялись три дамы.

— Вот, господа, знакомьтесь: моя жена, Агриппина Ивановна, и дочки: Глафира и Василиса.

Дочки кухмистера пошли не в отца: они были бы воплощенным идеалом московского купечества: коренастые, с пухлыми плечиками и ручками, с длинными густыми косами и типичными широкими ярославскими лицами, когда б не толстые носы-картошки, портившие всю красу. Мать их была из той же породы: рыхлая, широколицая, с толстыми, унизанными золотыми кольцами пальцами на полных руках.

— А запах-то какой! — шепнул на ухо поляку Артемий Иванович.

— Уже из ямы выгребной? — не понял поляк.

— Нет же, из столовой.

— Вот, Катенька, займи нашего гостя, а мне с господином Фаберовским кое-чего обсудить надо, — сказал кухмистер жене. — Пойдемте ко мне в кабинет.

Он взял поляка под локоток и провел его через столовую, мимо роскошно сервированного круглого стола к себе в кабинет, где усадил гостя в удобное кожаное кресло.

— Давайте, прежде чем перейти к вашему делу, обсудим мое, — сказал Фаберовский.

Кухмистер полез было в бумажник, но поляк жестом остановил его.

— Дело состоит в том, что наше ведомство исключительно интересуют инженер Варакута и его соседи.

«Проворовался, кот гладкий, — подумал кухмистер. — Хорошо, что я не поторопился и Глашу за него замуж не выдал».

— А квартира пана кухмистера — удобный пункт наблюдения за его домом.

— Так вы хотите посадить здесь своего человека?

— Нет. В нашем ведомстве не сомневаются в ваших верноподданнических чувствах и поэтому я намерен поручить наружное наблюдение за упомянутым домом вашему семейству.

— Одну, Бог даст, сплавлю, а второй и не останется ничего больше, как в окно глазеть… — пробормотал под нос кухмистер. — Почту за честь.

— Тогда раз в два дня я буду наведываться к вам, и просматривать журнал наблюдения, в котором необходимо помечать точное время прихода и ухода различных людей, не проживающих в доме госпожи Балашовой, с описанием их внешности.

— Вот и образование пригодилось, наконец, не зря я дочек в пансион отдавал.

— Ну, теперь можно и о вашем деле потолковать, — сказал поляк.

— Дело мое состоит в том, что ваш подчиненный является наследником крупного капитала, оставшегося за его отцом. И он об этом, похоже, пока не знает.

— А пан кухмистер, видимо, пытался на этот капиталец лапу наложить, пользуясь своей однофамильностью, так?

— Каюсь, был грех.

— И какова сумма?

— Сто тысяч рублей.

Поляк даже присвистнул.

— Этакому дураку да такое богатство!

— Вот и я о том же подумал, — признался кухмистер.

— И пан решил прибрать денежки, оженив его на своей дочке? Умно.

— Уж помогите мне, ваше высокоблагородие, за благодарностью дело не станет. — Кухмистер проникновенно посмотрел в ошалелые от известия глаза поляка, но увидел в них только черную зависть.

«Интересно, даст ли пан Артемий мне денег на дорогу к жене в Якутск? — думал в это время Фаберовский. — Свою-то он теперь бросит, зачем она ему нужна. Лишь бы только перед отъездом сюда он ее обрюхатить не успел…»

— Ну, что вы скажете? Мне все равно другим путем до капитала не достать, так я сейчас ему принужден объявить буду. Надо бы только, чтоб капиталец он мне отдал, а я уж его с дочерью содержать буду пристойно.

— Пять тысяч.

— В день свадьбы.

Они ударили по рукам и кухмистер пригласил Фаберовского пройти в столовую.

***

Хозяйка усадила Артемия Ивановича рядышком с собой на диван, а обе дочки поместились на диване напротив. От печки в углу накатывало тепло, в нагретом воздухе пахло рождественской елкой, стоявшей в противоположном углу. Артемию Ивановичу внезапно стало дурно. И дурнота эта была какого-то странного, непривычного свойства. Сперва он подумал, что эта щемящая спазма произошла от дивного запаха кулебяки, доносившегося из столовой, но только щемило в каком-то странном месте, где отродясь у него не было ничего неблагополучно — в груди между животом и глоткой.

— Как у вас тут хорошо! — вырвалось у него. — Как у моего батюшки было в доме!

Двадцать лет уж минуло, как после смерти отца был он выброшен в этот мир из отчего дома и бродил неприкаянным, не имея за душой ничего, кроме нерегулярного казенного жалования.

— Вот и чувствуйте себя, как дома, Артемий Иванович, — сказала хозяйка. — Петр Емельянович всегда вам рад будет. Он так много рассказывал о вашем батюшке.

— Бывало, помню, приедут на Рождество Поросятьевы к нам в гости — матушка моя была урожденная Поросятьева, — а падчерица ихняя, Дарья, сядет за фортепьяны и играет на них, и кулебякой пахнет, как у вас сейчас, а потом подарки под елку кладут. Мне как-то раз батюшка лошадку деревянную подарил, настоящей шкурой обтянутую, а хвост с гривой из конского волоса.

— А мне папаша колечко на Рождество вчера подаривши, — сказала одна из дочерей, помеченная синим бантом в косе.

— Молчи, Василиса, Артемию Ивановичу не интересно, что тебе подарили, — оборвала ее мать. — Сыграй лучше гостю на пианине. А ты, Глаша, спой. Вы любите пение, Артемий Иванович?

— Да я и сам могу петь. Мы, бывало, с дядей Поросятьевым летними ночами так в саду пели, что все лягушки в пруду замолкали. Я однажды так серенаду спел, что коровы с поля пришли послушать.