— Где он сейчас?
— Не ходи… Все у директора. Приехал важный тип из горлита, разбираться… Опять им фиги в кармане мерещатся.
— Я ему должен сказать…
— Что-то случилось? — почувствовала неладное она.
— Мне надо отвалить по-быстрому.
— С первого прогона! Да еще при таких делах? Мастер ни за что не простит.
— Что делать. Надо.
— Может, я ему скажу?
— Он тебя жалеет.
— Пожалел волк кобылу, — рассмеялась она.
— Скажи, что поехал в редакцию… Срочно вызвали.
— Только не пей. Тебе сейчас нужна ясная голова… Если что, приходи в любое время.
— А твой балерун?
— Перебьется.
— Быстро ты соображаешь, безжалостная дрянь.
— Я все помню… — недоговорила она. — Глупо у нас получилось.
И в самом деле, удивился я, моей женой побыть она бы еще могла. Поторопилась сама. Да и я тоже. Мы оба поторопились.
Вода струилась по ступеням. По сухому бетону я пробежал под эстакадой, словно школьник, прогулявший урок, прячась от возможного взгляда из окна. Прошествовал мимо бесформенных фигур у главного входа, — они символизировали акселерацию. Маша ждала. Подгоняемый ветром, я возвращался. Там, на Разъезжей, в комнате с видом на колокольню заколоченной церкви, смыкались мои завтра и вчера. Глаза слипались от воспоминаний. И на пустынном перекрестке ветер пальцами дождя умывал мне лицо.
Встречи придуманные и встречи всамделишные: заранее продуманные экспромты, случайные столкновения на углу, лихой загул под тревожными взглядами друзей или тайные свидания. Поэму можно написать о встречах. Но никто не знает, как было взаправду. Действительность мгновенна — она только миг. И это уже вчера, понятое как угодно, истолкованное как придется. Встреча инвариант.
Читателям предлагают выбрать толкование по вкусу.
Маша в нейлоновом халатике, побледнев, отворила дверь. Она стояла в прихожей, придерживая влажные волосы рукой. Они рассыпались в пальцах. Под взглядом пальцы задрожали. Я уронил цветы и плащ, белые бутоны упали к ногам…
Нет, не так. Лучше: охапку свежих тюльпанов я бросил на пол — они скрыли ступни. И в тот момент она отделилась от пола, нереальная в долгом сне ожидания, легкой тяжестью запрокинулась у меня на руках. Цветы остались на паркете в прихожей. Прохладные губы раздевали мое лицо. Синтетика оболочек плавилась в пылу… Чепуха.
Я позвонил. Дверь долго не отпирали. Наверное, она задержалась у зеркала. Я собирался второй раз нажать мелодичную кнопку звонка, играть «бадл-дудл», пока не откроют. Но только я собрался, помрачнев, слегка приостановленный в порыве, — дверь распахнулась. Торжественно и церемонно распахнулась обитая черным дерматином дверь. И меня впустили.
Сначала фразы по поводу, непривычно светское щебетанье, на щеке влажный след поцелуя. «Проходи…» И неестественно громкий стук каблуков в пустой квартире, она побежала за водой, чтобы поставить цветы. Но зачем каблуки?.. Ах, я и не заметил, не понял, не оценил — французская лакировка, шелковый жакет, жабо! С вазой в руках у окна она выглядела неприступно. Я не мог позволить и мысли, что эта юбка расстегивается просто, слева, обыкновенно, как и все другие. Я стоял у стены, комкал плащ в руках. Я чувствовал себя приглашенным на собственную свадьбу. Задыхался. Не было слов. Пустота. Ничего не было… Потому что оказалось иначе.
Она была в голубом домашнем платьице, сшитом во время беременности и потому слишком свободном, слишком широком, простом домашнем платье. Девочка с потемневшими волосами. Маша. Ребенок, с малолетства наученный не подавать виду, не ронять лица ни при каких обстоятельствах, как будто в том было главное или что-то очень важное, в этом умении, в способности владеть собой.
Она взяла меня за руки, подвела к свету, к окну. И все смотрела.
— Боже, совсем не изменился, — сказала она. — Какой ты прежний… Правда?
Это не прозвучало вопросом. И я кивнул.
Было так: я сознавал, что эта женщина — Маша. Если бы о переменах спросили меня, я и назвать бы их не смог. Но мои руки не узнавали, и губы помнили иное, несоединимыми казались неприступный ее взгляд и вдруг податливость тоскующего тела, — мягкая податливость живота, от которой пропала моя голова, поплыла, отделилась, стиснутая в легких ладонях.
Я закрыл глаза. Это было как возвращение. Мы оба пытались нырнуть возможно глубже. Но упругое время выталкивало назад, в настоящее. Первый взгляд встречи сегодня уже был прожит. И нельзя было снова войти и отдать руки, чтобы странно и необыкновенно так, и естественно меня опять отвели к окну.
Запах ее волос напоминал то, чего не было. Есть вещи, которые и за больший срок не дано забыть.
Но:
— Сегодня. У нас с тобой есть только сегодня, — сказала она.
3
Вы слыша ли о Теде Джонсе? Говорят, обалденный негр, не уступит самому Сачмо… Ерунда, просто хороший аранжировщик. Нет, не только, не только — «Централ-парк блюз» его. Вот это вещь!.. Не может быть? Но я вам говорю! Никогда не слыхал. С ума сойти, он не слышал «Централпарк блюза»! А еще говорите, что разбираетесь в джазе!..
Не часто баловали нас джазовыми гастролями. Тед Джонс! Мэл Луис! Город гудел, как растревоженный улей, волновался, как базар. Занятому своими заботами и взрослой серьезностью жизни, городу не было дела до американской музыки, о нашем празднике он не подозревал: подумаешь, расклеили афиши, великое дело — джаз. Ни о каком Мэле Луисе никто и не ведал.
Нет, одни краем уха слышали, но: всего-навсего джаз… Битлы или Роллинг Стоунс — это ценится! Отстал от жизни, отец, уже давно Пинк Флойд. Нет, нынче самые поп Сантана или Дип Пэрпл…
Другие ломали голову, как добыть билеты, попасть на концерт.
Редкий случай. Может, больше не увидим и не послушаем настоящей музыки. В Индокитае вон что творится. Того и гляди, поцапаемся со Штатами. Не дай Бог… Войны не будет! Какая война, осенью Элла Фитцджеральд приедет. Она каждый год обещает. Ее госдепартамент не пускал… Да ты чего, у них такого нет — едут, куда хотят. А куда бы вы хотели? Не болтайте чепухи…
О гастролях американского джаза задолго до гастролей мне сообщили три приятеля. Загадкой осталось, откуда они узнали. Но они точно выяснили и позвонили. И я не удивлюсь, если о гастролях Вана Клиберна они узнáют раньше самого Вана Клиберна. И не расспрашиваю. Достаточно, что меня не забывают.
Наши интересы были прочно сплетены в огромном муравейнике. Каждый обитал в своей — возможно близкой по содержанию — среде. Понятие касты или группы опускалось иной раз до уровня бражки или компании, что, впрочем, никому не мешало иметь связи в более широкой жизни и даже в иных, контрастных по отношению к твоей, сферах. Социальный срез общества выглядел как слоеный пирог. Общественный организм был переплетен плотно, туго, намертво. Потому и говорят: мир тесен. И если пальцы ноги плохо знают, что происходит с пальцами руки, это еще не значит, что они чужие.
Не имея контактов, Маша и я располагали относительными по достоверности слухами друг о друге — мы варились в одной среде. В Москве, в Питере, в Таллинне или Варшаве, не имело значения. Честно говоря, это не более, чем кланы, только в широком смысле. Законы муравейника, понятые нами по-своему, были окрашены юным восприятием мира, когда мы зачитывались Хэмингуэем и, преодолев трудовую деятельность дня, — отстрелявшись, — по вечерам играли в парижскую жизнь в кафе. Парижанами мы не стали, просто сложился еще один образ жизни. И теперь моему младшему брату не приходит в голову сравнивать «Сайгон» с «Rotonde» или разудалое «Пиво-Пиво» с респектабельной brasserie «Lipp», что на бульваре Сен-Жермен. Скорее, скажет он, «Rotonde» — это вроде как наш «Сайгон».
Мы выросли из семнадцатилетних заблуждений. Но прекрасней их уже не будет ничего. И потому неуловимая печать, как манера одеваться в условиях, когда отменили манеры, манера говорить, слушать, есть, любить и печалиться, притворяться, грустить или бунтовать — все было в нас не сходно, но имело общие черты.