Изменить стиль страницы

— Хотелось бы его увидеть, — вдруг сказала Маша.

— Неважно он выглядит.

— Помнишь, мы ходили в «Поплавок» танцевать? Нас усаживали за отдельный столик. Две порции семги, бутылка «Свири» и два кофе стоили меньше трех рублей. Оставалось почти тридцать копеек — на чай. Мы танцевали весь вечер. А если был рубль в заначке, я отвозил ее домой на такси.

— Ты приучил меня к грузинскому вину, — она засмеялась. — А помнишь, я загнала платок официантке тете Вере, когда вы с Ивлевым напились и требовали коньяку, а платить было нечем?

— На коньяк не хватало.

— Значит, ничего не изменилось?

Самое время было согласиться, хотя бы кивнуть, чтобы она замолчала и полежала спокойно, рядом, тихо так полежала и не мешала слушать музыку. Если сама не слушает, то хотя бы не мешала.

— Ты хоть что-нибудь помнишь? — не выдержала она. — Ведь им нравилось смотреть, как мы танцуем.

— Так давно уже не танцуют.

Пластинка доиграла, и настала тишина.

— Получил свое, теперь можно говорить гадости, да?

Я сделал вид, что не понял. Мне и без того было здорово не по себе; я почувствовал: эта милая женщина и та искренняя девочка — разные люди. Я не желал сегодняшнюю сентиментально-деловую Машу впустить туда, куда она так упорно ломилась. И не хотел нарываться на ненужный разговор.

— Хорошие старики были в оркестре.

— Тебя становится трудно любить.

— Отца тоже любить не легко.

— Перед такими мужиками я слабею.

Что я мог ответить. Какие-то вещи она чувствовала лучше меня. Но оставалась возможность переменить разговор.

— Знаешь, у нас все как-то неправильно, — сказала она. — Неужели и дальше пойдет, как у твоих родителей, — кувырком?

— Еще бы не кувырком!.. Сегодня Польша, завтра Олимпиада. В перерывах транзитные свидания. Зато еще одну классную гимнастку подготовишь!

— А ты что? Думал, я буду сидеть и ждать тебя три года из армии? — взорвалась она. — Наплевал и уехал… Ты мне помог? Бросил!.. А теперь тебе не по вкусу, что я изменилась.

— Скоропортящийся товар.

— Во всяком случае, не консервы.

— Вот и хорошо… Поговорили.

Маша насупилась и снова стала похожа на прежнюю серьезную девочку, неожиданную, как бритва.

— Тебе не бывает одиноко? — тихо спросила она.

— Брось ты — это рабочее условие.

— До поры до времени. Ну, еще одна пьеса, еще одна книжка, роман? А дальше? Корчишь из себя этакого супермена — можно подумать, тебе все нипочем. Говорят, ты звонишь приятелям только если все в порядке, все нормально… Но ведь я-то знаю, в какую погоду ты врать не можешь. И когда тебе надо сопли вытереть, а когда дать пинка: кому ты голову морочишь?

— Знаешь, пора сворачивать. Расслабуха.

— Мы не на людях.

— Не важно, — пора.

— Послушай, я ведь женщина, мне надо чувствовать, что я нужна. Я хочу прийти однажды, когда тебе плохо, чтобы я могла…

— Ни к чему это, — остановил ее мой голос, такой сильный, что я сам его не узнал: очень трудно было. — Да и не станешь ты возиться. Это ведь издали красиво… Поздно. Мы оба слишком заняты собой, — на это нам нечего было сказать друг другу, и я выдержал паузу. — А вот Ивлев — он другой.

— Наш Ивлев! — обрадовалась она. — Здорово! Давай завалимся к нему, а?

— Конечно, — уверенно сказал я, понимая, что никуда мы не пойдем (через день в Москве начинались соревнования). Да и не к чему все это было, она еще больше измучилась бы от всяких воспоминаний, и нас бы мучила. Все кончится страшным загулом, если мы встретим Ивлева, дружка моего, а потом ученика моего отца и теперь известного джазиста, его звали в Америку, да он не захотел, отказался, не поехал. Играет в кабаке, попивает водочку. Не признаю, говорит, сухой джаз.

— А к твоему старику мы пойдем?

— И к старику.

— И к маме, на дачу?

— Далеко. На электричке, с пересадкой, а потом еще автобус.

— Ну и что! Возьмем такси… Закатим праздник! — закричала она, и в голосе ее я услыхал знакомое напряжение. — Как раньше!

— Ничего не будем решать — пусть само.

— Видишь, какой ты умный.

— Скажи, пожалуйста, — я приподнялся на локте, чтобы видеть ее лицо. — Почему ты не призналась весной на концерте, тогда?

— Мне показалось, — сказала она, — что ты изменился. Чужой.

Маша попыталась улыбнуться. Ей это почти удалось.

Бежали лошади, гнедые и белые. Они исчезали перед поворотом, растворяясь в сюрреальной сетке дождя.

Она строила планы, придумывала будущую совместную жизнь. В который раз. В сумочке из лакированной кожи, брошенной в прихожей прямо на пол, лежал билет. Ночным поездом она отбывала в Москву. Мы оба понимали и помалкивали, и ничего не пытались объяснить.

Настоящий басист играет соло так, что пиано слышат только музыканты, сидящие рядом. Зал волнуется. Дилетанты в растерянности: почему замолчал оркестр? Над эстрадой молчание, но оно кажущееся. Басист играет пиано. Струны контрабаса прорывают тишину, и опять пустота звука… Иногда я сомневаться начинаю, слышит ли он сам, как играет. Но тут же ловлю себя на том, что слышу, как будто играю вместе с ним, или сам играю — вот она, угаданная музыка в гуде струн. И пианино, и ударник поддерживают меня. И вот уже весь оркестр. И все мы вместе играем, творим джаз, кто в зале, а кто на сцене. На моей руке теплая ладонь старика, и мы чувствуем друг друга сквозь растущую волну возбуждения. И вот весь зал — словно прорвало — свистит, грохочем ногами. И лишь посеревшая кожа на темном лбу басиста и капли пота на переносице указывают подлинную цену происшедшего…

* * *

Убаюкало девочку синее пианино [1]. Теплая щека на моем плече. Я не ведаю, что снится ей: дом или проходимец ласковый, которого она любит. Умная девочка — не наделает глупостей. Чтобы разобраться, не потребуется ей (да и читателю) особой интуиции. Чего же проще: папа — не приведи Господи, и сын — яблоко от яблони. Один на трубе играет, другой зубы заговаривает повествованием в стиле блюз. Сразу не разберешь, где ирония, а где пижонство. Некоторые строчки из души — трогают.

Давно я поселился в другом районе, звонят мне другие люди. Я и к телефону часто не подхожу, если занят. Дернется иногда надежда, вздрогнет, но опыт здравого смысла ее прижмет: и номер давно сменил, и узнать ей не у кого. И я опять сажусь. Устраиваюсь поудобнее. Не надеюсь — пишу.

…Прошу извинить за смешение времен. И прошедшее, и настоящее — они в прошлом. Но иногда я не могу констатировать равнодушно: он сказал, она сказала. Потому что слова вдруг начинают звучать. Она говорит и улыбается, поворачивается, идет. Она берет в ладони мою голову, опять, уже в который раз она делает это, как только я начинаю вспоминать. И мешаются времена и даты, наши ночи и вечера. И слова.

Я мог бы написать и в будущем времени: она подойдет, она скажет, я скажу — потому что это не кончается. То, что человеком прожито, — всегда с ним.

И лошади из варшавского сна, гнедые и белые, однажды они уже бежали, но не под дождем, а под снегом, — стук подков по брусчатке. Движение их я выражу глаголами прошедшего времени, глаголами несовершенного вида: я стоял, она смеялась, падал мокрый снег на деревья у Инженерного замка, таял, — белая шапка пружинила на волосах. Ивлев молчал. Но перед этим, трое, мы долго шли по Фонтанке и наблюдали, как разгружаются машины через парапет и снег тонет в черной воде.

— Что будет, если моя сумка упадет в воду? — спросила Маша.

— Прыгну, — пробормотал я.

— Вода холодная, — сказал благоразумный Ивлев. Вода была холодная. Но Маша не поверила ни тому, ни другому. А сумка так и не упала.

* * *

Бог с ней, с сумкой.

Сумка, это еще куда ни шло, — сумку простит серьезный читатель. А вот где мы нынче находимся? Гуляем по зимним каналам или все еще на концерте Теда Джонса? А может, у автора затекла рука? И он хочет повернуться, чтобы нечаянно не разбудить…

вернуться

1

Нью-орлеанска я манера игры на фортепиано.