Ошибки ума от невозможности своими силами развязать узел добра и зла, тьмы и света бывают в основном трех видов.
Если бы для торжества добра достаточно было противления злу, то бороться против него было бы так же естественно, как отдернуть руку от огня или смахнуть комара с носа. Но напрасно обвиняют людей в трусости и малодушии, когда они бездействуют перед лицом торжествующего зла. Они могут быть просто заворожены его загадкой. Если бы зло было всего лишь досадной помехой для хорошей жизни, его давно уже тщательно исследовали бы, оценили, придумали против него меры борьбы и наконец уничтожили, как начисто уничтожают волков или комаров, когда думают что они просто вредны и ничего больше. Зло не поддается однозначной и планомерной борьбе, поскольку человеческие оценки плавают и колеблются; что кажется злом одному, не кажется другому, и что возмущает в одном душевном состоянии, перестает злить когда это состояние изменилось. Здесь легко впасть в мнение, что добро и зло просто в нашем суде. Это решение ведет к громадному облегчению жизни, потому что раз и навсегда человек выходит из колебания. Путник, застигнутый сумерками на перепутьи многих дорог, из которых он не знает, какая приведет его домой, колеблется в своем выборе. Это тревожное состояние не миновало из живых людей никого; всем оно знакомо, все его мучительно пережили, все хотят из него выйти. Время бежит, наступают сумерки, нет ни внутреннего, ни внешнего совета. И вот зуд неизвестности кажется вдруг невыносим и человек идет все равно куда. В житейских делах так поступают нечасто, здесь все слишком быстро обернется неудобными последствиями. Но именно в сложных вопросах, когда отказывает житейская логика рассудка, где положение гораздо запутаннее и необходимость колебания острее, люди почему‑то часто решают, что сами должны решить, что считать добром и что злом; причем всегда почему‑то оказывается, что зло для меня, умного и сильного человека, вечно бесплодно колебаться, а добро — выйти на свободу и развернуться своими способностями. На то свойство человеческой безрассудности, что никто не подумает чинить например часы кувалдой, а в гораздо более тонких, предельных вопросах такой подход очень обычен, часто указывал Лев Толстой. Не дождавшись милости избавления от сомнений, люди берут ее собственными руками. Что такое добытая тут свобода, мы еще скажем. К чему ведет самовольный разрыв тонкой, почти невидимой паутины, в которую истончается длящееся колебание, мы видим на каждом шагу своими глазами: как слепнущий и глохнущий к сложным тонкостям, человек падает вниз тяжелеющей головой и, быстро опускаясь по ступеням затвердения жизни, скоро теряет человеческий облик. В помешательстве гордого самомнения ничего высокого, превосходного и благородного совсем нет. Самомнение похоже на опухоль, от которой у человека заплывают глаза и уши, так что он превращается в инвалида, который к несчастью еще и привык к своему увечью. Гордый, возможно, родственно латинскому gurdus, тупой, глупый, толстый, напитый жиром. Только обиходное изменение языка, сдвигающее смыслы из невидимой в наглядную сферу, могло придать этому слову приглядный смысл без оттенка гибельного и болезненного отупения, точно так же как извращены в обыденном словоупотреблении основные слова, выражающие устроение внутреннего человека, как добро, добродетель, смирение, благоразумие, кротость, послушание и много других. Гордость это самоослепление и самооглушение, чтобы не останавливаться перед всем что невольно смущает нас, произвольный выход из колебания, дающий свободу, которая оказывается на деле свободой падения. Неверно думать, будто каждому одинаково дается страдание. Гордые могут и вообще не страдать, а всю жизнь прожить толстея и наливаясь. Их пути не человеческие пути, и они могут совсем не знать креста. Но это не потому что благодаря своему отказу от сомнений и колебаний они вышли на широкую дорогу жизни, а просто потому что потеряли вместе с боязливой чуткостью и предощущение конца и часто сами до последнего мига не знают, как, куда и когда упадут. Кто‑нибудь скажет что гордость это страстное заблуждение, а не ошибка ума. Но как бы ни была тяжела и мучительна слепая страсть, она никогда не превратится в гордость, если ей не позволит этого решение ума, хитрая догадка, что в уравнении с многими неизвестными мы имеем право решать сами.
Второе, может быть самое частое отношение к загадочному уравнению — решить, что вообще не надо его решать, что не нам входить в вопросы, которые не нашего ума дело, и что если рассудок бессилен справиться с превосходящей его загадкой, то нечего и ломать голову. Циничное сознание с насмешкой относится тогда и к гордому своеволию, и к благородному принятию на себя всей ответственности за колебания. Оно устраивается поудобнее там, где себя находит. Оно пожалуй готово принять колебание как свое вечное состояние, а привыкнув к нему даже находит удовольствие в смене картин, как странник, забывший цель. Нечего и говорить, как в действительности это плотское несомое по воле волн сознание страдает и проигрывает, то задетое гордыми, то невольно поддающееся чужим благородным порывам, обманутое несмотря на свою хитрость всеми силами мира, скрывающее свой проигрыш. Но поскольку зыбкая масса лукавых велика, чувство локтя служит ей утешением; коллектив не верит, что столь большое число людей может одновременно ошибаться. Еще успокоительнее прагматическая надежда, что столь большая масса не может быть одновременно наказана и что можно прожить жизнь спокойно и безопасно, забираясь в ее гущу. Но толпа конечно еще никого не спасала. Люди, сбиваясь в стадо, не охраняют себя даже от одиночества, не то что от бед. Если бы даже все, от чего пусть охранит страдающий Господь, слились в огромное приспособляющееся стадо, которое путем планирования с помощью машин перехитрило бы ход вещей в доступной части вселенной, все равно страшная неожиданность подкралась бы к человечеству изнутри. Человек питается захваченностью. Ослепший и оглохший гордец не может ни увлечься ни по–настоящему увлечь, «любовь и гордость ходят врозь»; его отношение к миру уламывание, безвыходное и безрадостное, не имеющее силы что‑либо изменить в нем самом. Увлечение лукавых обычно — это отталкивающая привязанность или привязывающее отталкивание. Из‑за конформизма их поведение напоминает природную закономерность и потому в качестве «социальной жизни» изучается социологией. Однако в отличие от гордецов лукавые подвержены странному безумию, которое они называют страстной любовью. Лукавство и ирония от этой любви не спасают; самые ловкие вдруг теряют контроль над собой и их невольно поворачивает лицом к свету, от которого они всегда отворачивались. Свет пугает, они начинают совершать тысячу нелепых движений, подобно неумеющему плавать, которого бросили в воду, и в конце концов идут ко дну. «Страстная любовь» может заменить пьянство или какой‑нибудь другой вид упоения. Так или иначе лукавые, качавшиеся вначале в своей раковине, рано или поздно бывают выловлены из нее и повержены в горькое несчастье — если не спасутся в гордость или в лень. Лукавые прилепляются то к одному, то к другому решению уравнения смотря по тому, как им пока удобнее.
Третий, самый тонкий подход к загадочному уравнению это увлекаться его бесконечными решениями. Человек избегает здесь и тупой гордости и лукавой беспринципности. Он верит что зыбкая пучина должна уступить место тверди, что узел добра и зла развязывается и открывается страна немерцающего света. Но вера в твердь остается пустой без дел. Человек уверяется в своей вере вместо того чтобы утверждаться в тверди. Он никак не может вступить в последнюю и непоколебимую твердь, она мучительно ускользает в бесконечность, когда казалось бы всего яснее видна. Бесконечность затягивает как бездонная воронка. Именно потому, что в зеркале веры все яснее виден желанный край, все труднее оторваться от его созерцания, тем более что отвернувшись от него не видно ничего кроме пошлости, запустения, безнадежности. Лучше тогда не оглядываться. Волшебное зеркало играет и беседует с человеком, показывая ему жизнь и другие поразительные видения, разнообразие и богатство которых склоняют верить, что оно не волшебство и не обман. Тогда человек, отталкивая ближних, самозабвенно приникает к отражениям, ожидая, что их очарования хватит чтобы безопасно провести по всему пути жизни. Есть ловушка и заблуждение в претензии избежать ловушек и заблуждений. Отсвечивающая гладь порождение этой заносчивости, ее оборотная сторона. Волшебная гладь зеркальных отражений, какую привязанность ей посвящают и как надеются на ее утешение. Как оно умеет откликаться на интимные тайны и собеседовать с душой в самой сокровенной ее сердцевине. Малейшее дуновение каждого ветра уже отражается в нем и оформляется в образ, который всегда можно разгадать и назвать, и придумать ему смысл, и заставить его разъяснить собою, в свою меру, все остальное. Какой сон, какое успокоение нисходят в душу, упивающуюся красотой видений и с каждым часом вверяющуюся ей все больше, все больше утверждающуюся в своем покое, в отрешенном созерцании. Благодарная душа готова назвать то, во что она смотрится, всеми высшими именами, истины, премудрости мира, божественного провидения, несказанных таинств, таинственной благодати, сладостного покоя и тишины. Разбивший зеркало, кажется, выпадает в пустоту. Отвернуться от него кто в силах? Не слабый блуждающий человек, которому так важно уверение, так хочется опоры, что он рад обмануться ради иллюзии истинного водительства. Это зеркало самозванных гностиков, людей, ведущих в тайниках сердца секреты с Богом.