Единственно важное уже произошло до того как он это осознал и без того чтобы он был способен вполне осознать происшедшее. Взгляды уже направлены на него и индивиды ждут через него утвердиться в целом, зная на опыте или ощущая, что не могут утвердить, обосновать сами себя одни, а только через целое, и надеясь найти в другом путь.
Чем больше однако каждый ожидает от вождя для своего собственного самоосуществления, чем больше доверия он оказывает вождю, т. е. чем ближе ему вождь, тем выше он его ставит, т. е. тем больше расстояние между ним и вождем. Вождь, в котором воплощен коллектив, становится самой сутью каждого, он дорогой и любимый, он милее родителей, ценнее друзей, интимнее самого себя, вождь более я сам чем я сам. Я выправляю самого себя по вождю, но тем более он становится от этого не то что я. Он во всём моя противоположность. Возрастает знание: он совсем другой; не совсем ясно становится даже, сделан ли он из того же вещества что я. Он другой настолько, что даже одно и то же слово, сказанное мной и им, звучит до противоположности разно. Чтобы сказать то же что он, я должен выставить вперед и подчеркнуть: это говорю не я, слова были произнесены им, прошу не подумать, будто я собираюсь выдавать эти слова за свои или хотя бы даже наделять их хоть чуточку другим смыслом, чем тот высокий, который доступен ему и не мне.
Совсем другой опережает все содержательные определения, поэтому я имею право собственно о нем мало что знать кроме одного этого, его исключительности. Я могу даже не знать его имя, по своей окраинной захолустной темноте, но этим только подчеркивается его другая, центральная неприступность.
Спор между верящими и неверящими в учителя не будет идти о том, существует ли превышающее индивида величие. Такой спор сосредоточится вокруг возможности для исторической или божественной полноты воплотиться в этом человеке. Когда нет веры в человеческого посредника между судьбой и смертными, каждый индивид получает прямо, а не от распределителя свою долю прав на понимание своего отношения к целому. При учителе он таких прав не имеет, дарит или уступает их. Важно разобраться, что тут происходит. И при водителе и без водителя индивид по существу согласен, что должно быть захватывающее целое, в которое он включен. Меняется только, какое из я, обычно разделяемых на внутренние и внешние, говорит от имени целого, имеет ли право говорить каждое или, наоборот, всем или некоторым из них говорят: нет, ты должно молчать; незаконно, смешно, если ты будешь говорить от своего ума.
Статистика, индексация и характеристика этих яв стиле Карла–Густава Юнга будет давать разные результаты в зависимости от исследовательского подхода. Для нас более важен вопрос, к развертыванию которого более близка в XX веке Ханна Арендт: какая мера усилия и свободы доступна человеку в борьбе за прояснение голосов мира, независимо от того, опознает ли он их как звучащие «внутри» или «вовне».
22. В свою очередь, внутри этой постановки вопроса важнее сосредоточиться на одном. Право на «самоопределение» в мире, на толкование своего отношения к целому может быть отнято у человека силой [44]. Классическая экспозиция проблемы дана Аристотелем. Восточные народы очень прилежны и искусны, но у них нет смелости для отстаивания своей свободы, они попадают в рабство к деспоту и деспот портит, губит самодурством все их добрые качества, прилежность, терпение и так далее. Западные, например кельты [45], наоборот слишком непокорно свободолюбивы и не дают закрепиться у себя никакой прилежной дисциплине, поэтому у них (на тогдашнем Западе от греков, для Аристотеля) нет культуры. Срединный народ, греки, у которых есть и достаточно мужества, чтобы отстоять свободу, и достаточно прилежания, чтобы культивировать искусства и умения, занимают самое удачное положение или, вернее, заняли его благодаря своей добродетели.
Надо только поддерживать эту уравновешенную полноту добродетелей. Похоже, что Аристотель чуточку больше заботится о том чтобы греческие государства не утратили мужественную независимость, как если бы он ощущал большую угрозу от опасности поступиться своей свободой чем от свирепого свободолюбия. «Чтобы иметь возможность пользоваться свободой, нужно обладать многими необходимыми вещами. Поэтому полису нужно быть и воздержным, и мужественным, и закаленным. По пословице, нет свободных занятий для рабов, а неспособные мужественно идти навстречу опасности становятся рабами нападающих» (Политика VII 1334а 18–22). Из‑за того что у варваров более рабский нрав чем у эллинов, причем более податливый у азиатских чем у европейских, они терпят деспотическую власть без признаков неудовольствия (1285а 19–22).
Деспотическая власть стоит на грани того, чтобы перестать называться государством, политией, то есть упорядоченным сообществом, имеющим целью не только жить, а хорошожить (1280а 31–32). Счастья нет без свободы. Мы допустили бы невозможное, если бы считали что государство по природе рабское достойно называться государством; ведь государство это нечто самостоятельное, рабство же несовместимо с самостоянием.
Для настоящего государства, по Аристотелю, мало просто более или менее хорошего устройства, должны быть условия для «наилучшего строя». Всякий вообще ремесленник, ткач, кораблестроитель, должен иметь пригодный для работы материал, и чем он качественнее, тем лучше произведение. В распоряжении политика и законодателя должен быть подходящий материал: многочисленное население и территория большая, но не очень, как в человеке хорош высокий рост, но не уродливо гигантский. Страна не должна быть проходным двором, чтобы не приглашать вторжения. Море должно быть близко, и не просто чтобы смотреть на него, а построить на нем флот. Это, так сказать, количественная сторона. Теперь качество. Племена, обитающие в странах с холодным климатом, притом в Европе, полны духовной силы, но недостаточно одарены изобретательностью и искусством, поэтому хранят свободу, но негражданственны и не могут властвовать над соседями. Азиатские народы разумны и искусны в душе, но робки, поэтому подвластны и рабствуют.
Так просто обстоит дело. Не хватает дерзости, слишком много витиеватости и человек попадает в рабство, после чего все способности идут прахом. Привычки самому определять свое отношение к целому может не быть. Под давлением, в тесноте любовь к свободе проходит испытание. Согласие с несамостоятельностью легче восстания. Мы думаем о России. Что у нас есть традиция рабства, при которой трудно свободное отношение части к целому и легка разнообразная зависимость, об этом много говорят.
Русский мыслитель никогда не мог уверенно требовать, как Гегель в речи при открытии своих чтений в Берлине 22.10.1818: «Недостаточно указать вообще, что духовная жизнь составляет один из основных моментов существования нашего государства, мы должны кроме того сказать, что здесь получила свое более высокое начало та великая борьба, которую народ в единении со своим государем вел за независимость, за уничтожение чужой бездушной тирании и за духовную свободу. Эта борьба была делом нравственной мощи духа, который, почувствовав свою силу, поднял свой стяг и сделал это свое чувство силой действительности… Эта овладевшая всей душой глубокая серьезность образует также и подлинную почву философии… Философия нашла себе убежище в Германии и живет только в ней. Нам вверено сохранение этого священного светоча, и мы должны оберегать его, питать его».
Что философская мысль нашла себе убежище в России, можно констатировать только с оговорками. Мысль существует в России как путешественники выживают на Северном полюсе или как солдаты живут в окопах. Удивительно, что она всё же существует. Рената Гальцева в статье о Бердяеве в «ЛГ» заметила, что в начале века именно философия, а уже не художественная литература начинала становиться серединой умственной жизни. Сергей Хоружий в статье «Философский пароход» там же пишет, как это кончилось в самом начале 20–х годов.
44
К такой направленности внимания опять же близка Ханна Арендт. Ср. у нее: «Феномен свободы вовсе не является в царстве мысли <…> ни свобода ни ее противоположность не постигаются в диалоге между мною и моей самостью, в ходе которого встают все важные философские и метафизические вопросы <…> философская традиция, чей источник в этом плане мы рассмотрим позднее, исказила, вместо того чтобы прояснить, саму идею свободы, как она дана в человеческом опыте, перенеся ее из исходной области — поля политики и человеческих дел вообще — во внутреннюю сферу, волю» (Arendt Hannah.Between past and future. N. Y: The Viking press, 1961, p. 145).
45
Те, которых позднее назвали «франками», причем это слово опять же стало на Востоке, в Византии и позднее в грекоязычном мире синонимом свободного человека, как наоборот «славы» стало названием раба, прежде всего, по–видимому, не из‑за преобладания на Востоке деспотического правления, а прежде всего потому что был велик приток славян, желающих устроиться на работу на Западе. Эта причина присутствия так называемых славян–рабов в Европе была более существенной чем военные захваты и порабощение пленных. В Средние века Венецианская и Флорентийская республики устанавливали квоты, ограничивающие приток рабочей силы с Востока. Непосредственно о рабском состоянии славян факт их присутствия как неимущей рабочей силы на Западе еще ничего не говорил, поскольку они по–видимому более или менее свободно туда отправились, чтобы отдаться в так называемое рабство.