Разбор индивидуальности показал, что она может опереться только на целое. Мы надеялись видеть индивидуальность, которая счастливо находит себя в целом. Вместо очевидной гармонии мы констатируем надрыв и раскол.
Мир не алфавит, мы не можем в него встроиться. То, что говорит Лейбниц о счастье монады при ее воссоединении с целым, не противоречит сказанному. Счастье тоже нельзя устроить, оно складывается иначе чем как буква находит себя в составе алфавита. Что не существует политграмоты мира, показал неуспех научного мировоззрения. Мир сделан, чтобы приводить нас в бешенство, се monde a été formé pour nous faire enrager. Миро–воззрение у введших это слово, Канта, Шеллинга, Гегеля, как и у Шопенгауэра означает не что мир можно обозреть в целом, а что его совокупность странно открывается недискурсивному, неожиданному, одноразовому зрению. Если мир по Платону устроен как книга, то наверное как книга Платона. Или вернее наоборот: книга Платона, удивляющая и сбивающая с толку, устроена как мир.
Нужно повторить: расшифровка и вычисление места части в мире невозможны иначе как путем прослеживания присутствия целого в этой части. Исходно это присутствие дает о себе знать в надрыве, оборотной стороне принадлежности части к целому. В том числе и когда она счастлива, т. е. для нее есть часть в мире, она знает, что это не устроенноесчастье, оно не спланировано и в нем нельзя устояться. В счастье мир дает однако сразу часть в самом себе, т. е. больше чем устроенность. Мир такой, что Лейбниц и Вольтер, Гегель и Шопенгауэр одинаково правы. Он оправдывает и крайний оптимизм и крайний пессимизм. Вернее сказать, оптимизм и пессимизм иррелевантны для целого, которое другое чем всё то, к чему мы относим эти слова. Мир надрыв, в частности, пессимизма и оптимизма. Они не выдерживают напряжения мира, которое больше всего, что дискурс может вложить в слова.
Мир заседает неисправимым надрывом в существе части. Усилия построить картину того, как мы отпали от гармонии, к которой нужно вернуться, подстегиваются желанием закрыть глаза на неотменимость надрыва. Разрыв есть там где есть часть, потому что она часть,огрызок. Надрыв индивидуальности не ее личная беда, которую надо скажем залечить или скрыть, а то единственное, чем индивидуальность пока еще связана с целым. Забудь она о надрыве, замажь, залей его, кончится и последнее, что оставалось от связи.
Всё это нужно помнить, чтобы мы не думали, будто в опыте это ты,узнавании себя в другом, происходит обогащение себя на плюс другого. Учитель проводит перед учеником все создания земли и говорит: это ты; ученик полнеет на все эти создания, вбирая их в себя. Узнавание себя в другом включает и узнавание себя другим,опыт непримиримой разности, аспект надрыва. Когда мы узнаем себя в другом, другой не перестает быть самим собой, опыт это тыне отменяет нашей разности, он только вносит разность в меня самого, открывает надрыв между мной и мною же другим, которого я никогда не приватизирую. От того, что я узнаю себя в другом, я беру на себя, а иначе бы не взял и даже ничего не знал бы о нем, неотменимый раскол между мной и другим, мной и всем. Это происходит со мной в простом видении до ведения, т. е. до всякого моего оптимизма и пессимизма, как и до моих добрых или недобрых намерений, до «нравственности». Подобные вещи происходят с самим человеческим существом.
Не упустим из виду, что единственная опора индивидуальности целое. В меру вбирания целого монада опережающе включает все различия, какие могут сложиться в подчиненных целому структурах. Целого нет без надрыва так же, как выздоровления нет без болезни. Шопенгауэр говорит о расплавлении, растворении индивидуальности в целом. Узнавая себя тем же, что целое, индивидуальность одновременно узнает, что целое это другое. Тезис, что индивидуальности не на что опереться кроме как на целое, не имеет в виду: следовательно, в такой своей опоре она становится цельной и простой. Не на что больше, кроме как на целоене означает: ага, стало быть, на целое.
Тем, что целое открывает в части, частной индивидуальности ее сущность, надрыв как единственное, что еще несет весть о целом, так что опыт целого приходит как откровение безусловно другого, узнавание ты ecuне отменено. Встает только задача разобраться, как мы себе понимаем другого и как в неясном для нас самих понимании другой относится к целому миру.
Как складывается наше отношение к другому? Оно деловое, равнодушное, увлеченное, тягостное. Эти возможности, которые разбирает бытовая психология, открываются когда забыта встреча с настоящим другим.Он задевает нас так, что например слова любовь и страх кажутся одинаково и одновременно неподходящими для этой задетости.
21. То, что я узнал себя в другом, не значит, что с другим произошло то же самое. От того, что я узнал себя в мире, мир еще вовсе не изменился и не включил меня в себя: я остаюсь возможно лишним человеком. Мы сопоставляли принадлежность вещи целому с определенностью буквы из алфавита. Но индивидуальность, узнавшая себя в целом, не перестает быть отдельной; целое определяется ее отдельностью не меньше чем она сама определяется целым.
Если человек предан целому, коллективу, стране, партии, это не значит что коллектив так же узнает себя в индивиде, хотя бы он и ставил благо индивида своей целью. У коллектива есть замеченное выше преимущество перед индивидом: коллектив не просто количественно велик, но как идея по–видимому не нуждается в части.
Последние события на Земле в том, что касается вымирания, как принято говорить, «целых видов живых существ», говорят, правда, что особи еще могут как‑то существовать последним трагическим существованием, когда вида вот–вот уже не будет и по существу уже нет. Вид без особей не может, он исчезает, хотя в научных описаниях еще не исчезает. Тогда индивид как будто бы существеннее вида? Это же соотношение по–своему соблюдается в исторических личностях, которые «воплощают» в себе народ, государство, человечество. Вопрос при этом может быть поставлен так остро, что только данная личность неким образом хранит, несет в себе истинное призвание рода, который без нее не спасется. Своеобразно и неожиданно здесь возвращается первенство индивидуального перед коллективным. В личности собирается вся жизнь коллектива настолько, что коллектив «как один» готов умереть за личность, с которой «связал свою судьбу». Примеры Гитлера и Сталина, лидеров самоубийственных сект, криминальных авторитетов здесь не единственные. Явление распространено настолько, что силы прилагаются обычно не к его отысканию, а к уходу от него.
Трудно вести феноменологию присутствия, в котором собран (весь) коллектив. Проблема здесь не в том что мало кто имеет опыт Наполеона или вождя подобного или более властного рода, а в том что этот феномен имеет тенденцию замыкаться на себе, уходить сам в себя от разбора. Имеет смысл даже предположить, что погружение во власть как в водоворот, узнавание себя не в самоанализе, а в захватывающей пробе сил составляет главный соблазн власти, отчего люди редко бегут от власти, а часто хотят власти и еще больше власти и стараются удержать и расширить ее. Соблазн заключается в том, что повертывание соотношения между личностью и коллективом, когда не личность взирает уже снизу вверх на закон рода, а наоборот в определенной личности видят собранным закон всего существования, допускается и принимается всерьез самой личностью, вокруг которой такое перевертывание произошло.
Разумно предположить также, что тот, у кого ищет водительства коллектив живых разумных существ, преданных ему и готовых для него на всё, так что он одним движением руки может например бросить их на столкновение с другим коллективом, принадлежащим другому вождю, должен естественно тяготеть к подчеркнутой скромности, ограждать безудержное внимание к нему церемониалом, на котором настаивают его советники ввиду невозможности обойтись вообще без всякой торжественности, и переадресовывать личные возвеличения обратно коллективу. Вождь лишь такой же простой человек как и все, он следует идеям основоположника или просто не мешает осуществиться величию коллектива, его возможностям, способностям, его культурному, историческому призванию, которое никто кроме этого коллектива осуществить всё равно не может. Возможно и другое, более амбициозное поведение вождя. Существенным остается то, что от вождя ожидают указаний, одобрения, осуждения. Когда к вождю приступают с просьбой прояснить, какие именно действия должен совершить коллектив чтобы осуществить свои задачи, вождь скорее всего будет отвечать осторожно и продуманно, держась по возможности бесспорных и очевидных вещей, не рискуя крайними мнениями, держась по возможности всеобщих или преобладающих представлений. Он будет опять же подчеркивать свое место проводника, всего лишь исполнителя более высокой, всеобщей воли. В другом случае он может поддаваться экстазам, действовать менее разумно. Как ни много значения однако он сам может придавать вариантам своего возможного поведения, в действительности от его выбора зависит очень мало.