Абсурдно думать что язык диктует нам такое понимание части и целого. Язык ничего никому не навязывает и ни к чему не обязывает. Он только намекает нам, напоминая, потому что мы забыли, что есть другое, не механическое соотношение части и целого, когда целое без части и часть без целого существуют, но уродливо.

На то же понимание связи части и целого намекает история второго из этих слов. Если частьоткусана, отгрызена, то целоеисцелено, здорово. Нем. Heil, этимологически родственное целому,означает «спасение» в смысле возвращения неповрежденной, неподорванной цельности. Отсюда имена Олег и Ольга.

Похоже, это органическое, бесповоротное и трагичное понимание целого и части в смысле надрыва и повреждения, а с другой стороны уже почти невозможного, чудесного исцеления (на что опять же указывает историческая жизнь слова, в котором рядом с нем. heilen исцелять, вылечиватьи Heil благо, счастьеесть heilig святой),оказалось неподъемно для нас. Мы скатились к механическому образу целости как собирания, складывания мозаики. Не то что понимание, на которое указывает язык, нас совсем не задело. Оно присутствует в нас как забытое, такое, с которым мы распрощались.

Об этом отсутствии можно говорить уверенно. Целое как здравое–благополучное–святое забыто не случайно и не по недостатку исторической памяти. Этимологические словари стоят по своим местам на полках, но в них записано именно то, что перестало непосредственно звучать и слышаться в слове. Мы так живем. Мы давно свыклись с ощущением, что целого–счастливого, спасенного уже нет. Мы не имеем его на опыте, и если встречаем, то случайно, вдруг, неожиданно и едва веря самим себе.

Вытеснение исторического значения слов частькак откусанное, целоекак исцеленное, произошло не случайно. Мы почему‑то имеем теперь в нашевремя дело всегда уже с оторванным и поврежденным и отвыкли иначе. Другой вопрос, как это случилось, с каких пор так стало. Мы не будем им заниматься. Для нас важно понять, что наше понимание целого как складывания из частей возникло уже после того, как забылся опыт не только спасенного целого, но и его разрушения, раздора, непоправимого разлада и распада. Только искаженную тень этого опыта можно проследить в принижении частникаи надежде на коллектив.В планировании коллективов мы заняты собиранием целых, которые уже никогда не целыев смысле восстановления в здоровом счастье. И с частями мы уже обращаемся не как с оторванными кусками организма, а как с механическими деталями, которые если на худой конец еще куда‑то годятся, то служить кирпичиками в вавилонской башне, камушками в социальной мозаике.

Мы платим большую цену за возможность механически говорить о целом и части. Эта цена — наше согласие с тем, чтобы целое продолжало существовать и после отрыва частей, а части поддавались замене и суммированию. Целое оказывается тогда идеей, мысленной полнотой. Под крылом такого заоблачного целого части перестают быть рваными кусками, они тоже идеально невредимы. Правда, и ввести их обратно в целое удается теперь тоже только идеально. Они и вводятся всегда условно, нарушая идеальную чистоту целого, которому без частей лучше, чище. Операции с идеальными целыми приходится дополнять операциями с частями: их надо препарировать, подготавливать для вхождения в замысленное целое, доводить до кондиций. Это относится и к социальной и к технической инженерии. В науке и технике части природы могут быть применены только после подготовки, при исследовании так называемого представления фактов и данных, в производстве после обработки веществ, нефти, породы, древесины. Эта подготовка подгоняет вещество под расчетные параметры.

Удобство оперирования умственными единицами однако перевешивает (пока?) все дополнительные хлопоты по обработке и доводке «частей». Напр., курс в университетской педагогике мыслится как идеальный коллектив, которому ни одна входящая в него часть по честному полностью не соответствует: кто‑то по уровню ниже курса, кто‑то выше, курсу удобнее было бы для отчетности быть свободным от своих «частей», оставаться идеальным программным целым. Часть в свою очередь чувствует свое несовершенство и силится подогнать себя под требуемые нормы. Идеальное целое трансцендентно, поэтому всякое вхождение реальных частей в него происходит с натяжкой.

Можно уверенно назвать то место, где располагается трансцендентное, недоступное (в принципе, в строгом смысле) для части целое. Оно там же, где, по Платону, находятся математические величины, в пространстве сна, мечты. Идеальные единицы, объект наших операций, остаются мечтательными целыми.

Полностью изгнать настоящее целое однако никогда не удается. Забытое, непризнанное, оно тем упрямее продолжает давать о себе знать. Напр., в нашем цинизме, с каким мы всё смелее оперируем мечтательными величинами: планируем, намечаем, конструируем. Цинизм возрастает от отчаяния, что исцеленное целое уже никогда не вернется. В нигилистической уверенности, что с истинным целым покончено и отныне мы имеем дело только с величинами нашего изготовления, продолжает присутствовать, делая возрастающую гладкость расчетов подозрительной, настоящее целое.

Оно присутствует однако и не только в модусе отсутствия.

В самом деле, алфавит — какое он целое? идеальное, устроенное, сконструированное или настоящее, живое? Нельзя сказать что он весь устроен нами. Алфавит прилажен к звучанию языка. Целое языка входит в историческое существование народа. История народа осуществляется как попытка человечества. Человеческий род во всяком случае не устроенное целое; он, если сказать о нем самое малое, входит в загадочное целое природы. Даже идейное единство партии не совсем идеологично. Оно переплетено с единством общества, которое по сути не устроено и отдано неуправляемым стихиям. Оно в важном смысле мир.

Таким образом, мы оперируем в науке и промышленности структурами, которые на правах теней или проекций существуют за счет природных и родовых целых,не поддающихся формализации. Напр., лингвистике было бы удобнее, если бы язык, тем более алфавит были структурой или хотя бы метаструктурой, системой систем. По существу такое настолько же невозможно, как и упорядоченный мир. Ликвидация безграмотности была попыткой покончить с ситуацией, когда идеология вязнет в неподрасчетной стихии, где язык живет сам. Препарированный язык был навязан этой стихии как система, которая должна была впредь не столько ориентироваться на народное словоупотребление, прислушиваясь к говорам и страдая от неспособности откликнуться на всё происходящее в языке, сколько наоборот ввести языковую стихию в схему. Подчинить ее норме. Кроме этого ликвидация безграмотности глядела еще дальше. Казалось, она учила только читать буквы, за непонятными раньше значками и начертаниями видеть смысл. На деле она замахивалась на то, что научившийся читать и взявший в руки газету станет не просто грамотным, а политически сознательным. Политграмота следующий шаг за обычной грамотой. Прошедший ликбез сможет читать вещи и события мира как читают книгу, за знаками видя смысл там, где раньше смотрели и не видели. Нормирование языка плавно перетекает в нормирование мира.

Грамотность незаметно переходит в умение прочесть вообще всё, что до того не умели прочесть и имели право не читать. Мировоззренчески вооруженный видит устроенным то, что в принципе не устройство и складывает «целое» из «частей», как грамотный складывает «слово», которое уже не слышат, из «элементов», которые перестали быть стихиями.

«Наука о целом», мировоззрение, знает назначение частей внутри целого и учит части тому, чего они части и как они должны быть сложены. Как в ликбезе забыто, что то, чему учат безграмотных, выведено с грехом пополам в порядке схематизации из стихийной устной, т. е. неграмотной речи, так в мировоззрении, этом умении правильно читать мир, совсем уже окончательно забыто, что прочитываемые части мира, чтобы оказаться годными для прочтения в системе мировоззрения, в идейном и идеальном контексте, сначала должны были оказаться частями, т. е. оторваться от целого.